Выбрать главу

Тяжелое, свистящее дыхание Анриетты, спавшей в соседней комнате, больше не таило в себе угрозы; он уже не боялся ее крепкого сна, напоминавшего раньше о не видимом приближении смерти.

И когда в один прекрасный день, после многих без успешных попыток соблазнить его красотами знаменито го венецианского стекла, она в конце концов отправилась на длительную экскурсию в Мурано одна и по рассеянности прихватила с собой все его пилюли и порошки, Рени после ее возвращения первым удивился, что ничего не заметил и что это грубейшее нарушение режима обошлось для него без всяких последствий.

С этого дня стало ясно, что она выиграла; он понемногу начал вместе с ней выезжать в город. Да, Анриетта дождалась наконец своего часа!

Теперь почти каждый день можно было видеть, как на набережную Скьявони высаживается из лодки Commendatore со своей Дамой. Пышный титул, случайно оброненный суетливым фотографом, был незамедлительно подхвачен гондольерами, гидами и прочим подозрительным людом, постоянно толкущимся на пристани в ожидании добычи. Мадам Рени ничего не знала о неистребимой склонности итальянцев к титулам, и ей нравилось думать, что за их развязностью и зубоскальством кроется искреннее уважение к ее супругу.

— La fotografia, Commendatore!

Какая жалость! Такое щедрое освещение — снимок наверняка получился бы превосходным. Она поместила бы его на самом почетном месте в своем альбоме. «Командор Пьер Рени!» Когда он выходил из лодки, ступал на мраморные плиты и медленно шагал в своей слишком просторной одежде (он решительно не хотел подгонять ее к своей нынешней фигуре), с исхудавшим смуглым лицом, седыми усами и остатками седых волос на висках (он их больше не красил), в нем проступало то, чего он: прежде никогда, при всей очевидности этого качества, в нем не замечала, — достоинство; иногда ее даже подмывало сказать — величавость, подобная той, какую обретают порой некоторые старики.

То, что он был стар или, вернее сказать, что его состарили испытания последних месяцев, — это она впервые поняла, увидев его на террасе, когда, вся еще переполненная впечатлениями от «Грозы», проходила под портике Сан-Джеминьяно; но это открытие в какой-то мере даже доставило ей дополнительное удовлетворение.

Итак, с каждым днем они гуляли все больше, ходили все дальше, все дольше — во Дворец дожей, в Коррер, в Ка д’Оро, в Академию, и Commendatore послушно следовал за ней и даже, особенно в первые дни, принуждал себя проявлять интерес ко всем этим предметам искусства, которые в его глазах представляли собой нагромождение ценностей, гигантский склад очень дорогих вещей. Благодаря такому взгляду он готов был благосклонно отнестись к Венеции, этому смущающему душу городу на сваях. Как знаток, он не мог не оценить усилий, предпринимавшихся в разные исторические эпохи, чтобы создать такую сокровищницу: то был для него еще один пример блистательного взлета из самых жалких низов! Дистанция, отделявшая убогую деревушку, бедный рыбацкий поселок, от Республики с ее непобедимыми галерами и величественными памятниками, внушала ему уважение.

«Гроза» Джорджоне, к великому разочарованию мадам Рени, оставила его равнодушным; он ограничился лишь тем, что выразил сожаление по поводу потемневших от времени красок. Зато его внимание привлекло полотно Тинторетто «Мария Египетская»; на эту картину он глядел с той же мечтательностью, с какой обычно созерцал свой остров. Кроме того, он с восторгом отозвался о конной статуе кондотьера Коллеони. Это было все. Следует, однако, признать, что для него и это было немало. Анриетта, исполненная после одержанной победы снисходительности, была ему признательна. Как бы то ни было, она добилась главного. Она была теперь не одна. Рядом с ней шагал Commendatore, у нее был слушатель.

Разумеется, он уставал. Близился июнь, жара становилась более тяжкой, участились грозы. Тучи, индиговые и мертвенно-бледные, похожие на те, что так внезапно прервали игру света на куполах соборов и мраморе дворцов в день встречи с наглым кривым гондольером, чуть ли не ежедневно сгущались над морским горизонтом. Разражались они не дождем, а пыльным горячим ветром, от которого теснило дыхание и делался мучительным каждый шаг, что затрудняло посещение музеев.

Однако особой усталости Рени пока еще не чувствовал, словно Венеция и в самом деле окропила живою водой его разрушенное сердце, будто и в самом деле свершилось то чудо, которого так жаждала мадам Рени. Он стал лишь немного тяжелее дышать, наш Commendatore, и вынужден был часто и надолго останавливаться, чтобы перевести дух среди этих бесконечных мраморных лестниц, на которые без зазрения совести она заставляла его взбираться с тех пор, как убедила себя в его близком выздоровлении.

Без зазрения совести? Не будем к ней чересчур суровы. Сказано, пожалуй, слишком сильно. Commendatore по-прежнему выглядел хорошо. При малейшем признаке ухудшения она незамедлительно уложила бы его в постель, стала бы ухаживать за ним с той самоотверженностью, которая нам уже знакома. Без колебаний отказалась бы от прогулок. Но ощущение опасности ушло из ее мыслей, ушло вместе с болезнью, а вне болезни мадам Рени тут же обрела свои прежние привычки, прежние реакции — словом, свой прежний характер.

Ей следовало ни на миг не забывать про «Грозу» Джорджоне и про то, как внезапным видением возник перед ней старый человек, одиноко и грустно сидевший на стуле среди безразличного кишения толпы на залитой солнцем площади. Она часто об этом вспоминала, будем справедливы, и всякий раз ее охватывал тайный порыв щемящей жалости и на душе становилось невыразимо сладко, она опять была Анриеттой милосердной, Анриеттой безупречной — нежной Анриеттой своей второй молодости! Но в промежутках, завороженная неисчерпаемыми сокровищами города, в который она влюблялась все больше и больше, она забывала об этом.

Она пала жертвой той странной экзальтации, которую Венеция вызывает у своих гостей. Остров, от города более или менее изолированный, был постоянно погружен в дремоту; его омывала лагуна, стоячие воды которой лишь медлительно покачивались в такт прихотливой игре света и облаков. Но когда вода заходила в затейливые лабиринты между памятниками, мостами и дворцами, когда ее вспарывали бесчисленные лодки и расцвечивали, плещась на ветру, бесчисленные вымпелы и флажки, когда под небом, где летучая дымка, поднимающаяся от влажной дельты и с северных равнин, сливается с яростным светом уже африканского солнца, эту воду густо заселяли, пронзая ее насквозь, до потери жидкого ее естества, яркие картины, пестрые красочные образы с преобладанием охрового и розового тонов, опрокинутые вверх дном архитектурные чудеса, — тогда та же самая вода, на острове обычно ленивая, сонная, начинала вдруг лихорадочно вибрировать, словно подхватывая пляску солнечных бликов на мраморе; вода становилась желанной передышкой для взгляда, ослепленного готической пышностью, арабесками, светлым кружевом камня, зыбкого, струящегося камня, что колышется в синих, зеленых, рыжих глубинах, и они неторопливо растворяют его в себе; вода становилась бескрайней песнью, которая опять и опять потрясает тебя, полня сердце восторгом, так прекрасны нескончаемые ее модуляции; есть в город и укромные уголки, где время будто останавливается и замирает, есть безликие зоны безмолвия и серых красок, и каждый камень Венеции исполняет спою партию в этом гигантском и изматывающем душу концерте!

И нужно ли удивляться, что Анриетта нетерпеливо тормошит мужа, теребит, наконец распекает за это странное нелюбопытство, за непостижимую апатию перед лицом праздника. А он поднимает к ней тоскливое, худое лицо, он обливается потом и с трудом переводит дыхание, каш Commendatore; но помилуйте, разве он в самом деле не Commendatore, разве не должен он соответствовать той роли, которую обязан играть, поскольку так решила жена, роли, которой он никогда не играл прежде, что причиняло Анриетте всегда такие страдания! Нет, мы с вами не будем возмущаться, не будем негодовать. Во всем виноват город. Никто не в силах, ускользнуть от его колдовских чар, они завораживают, они ослепляют; не ускользнула от них и Анриетта.

«Но какую роль должен был он играть?»