Это все случилось, как известно, 125 лет тому назад. Потом в течение долгого времени население Новодевичьего прирастало мирно: врачи да филологи, да журналисты. Тот самый Краевский (чей журнал), тот самый Невельский (чья бухта), тот самый Отт (чья клиника), тот самый Майков (Аполлон), и Случевский ("упала молния в ручей…"). Последний раз "весь Петербург" сошелся тут в 1910-м — проводить Врубеля, послушать Блока: "Мы, как падшие ангелы ясного вечера, должны заклинать ночь…"
Счастье наше (или несчастье?), что иностранные начальники, подобно нашим, не знают всех этих имен. Не то, чего доброго, кто-нибудь выразил бы вдруг пожелание — по дороге с корабля на бал взглянуть на врубелевского черного ангела или того же Тютчева почтить, не знаю, венком от Великого герцогства Люксембург.
Но кто побывает на Новодевичьем — ни на какой бал уже не поедет. Немного на земле мест, где человеческое сердце чувствует себя настолько оскорбленным. Это пейзаж после битвы, панорама нашей окончательной победы над историей, культурой, над религией и самой смертью.
Оскверненное в начале 30-х и разоренное, как все остальные, — это кладбище в конце 60-х подверглось надругательству особенному. Нагнали стадо скреперов, бульдозеров, автолебедок — и, сорвав с могил надгробия, сложили из них что-то вроде пирамиды. Наиболее симпатичных мраморных ангелов, самые величественные распятия тут же распродавали по дешевке налево.
Работа была не из легких, шла не быстро, и к тому моменту, когда техника вплотную подобралась к Некрасову, негодующие письма некоторых трудящихся (точней, пенсионеров) дошли до одной из центральных газет. И там появилась статья — типа руки прочь от поэта-гражданина, не затаптывайте народную тропу, и все такое. И тогда скреперы, бульдозеры и лебедки поспешно растащили пирамиду.
Муза мести и печали своим авторитетом защитила, получается, Тютчева и Майкова.
Хотя современный поэт полагает иначе:
… Иные из уцелевших надгробий оказались на прежних местах, иные — на чужих. Многие ямы так и зияют. Пьедесталы по большей части без крестов. Скульптуры почти все разбиты. Украшения вырваны с мясом. Все это непоправимо. Выглядит так, словно ураган ликующей злобы пронесся над Новодевичьим буквально вчера. Или как будто ад взорвался в этой самой точке, на Московском проспекте, 100. Среди черных, непристойно изуродованных обломков бродит черный стыд под руку с черной тоской.
Впрочем, жизнь — то есть смерть — берет свое. В тишине раздается бензопила дровосека. Тополей все меньше — а заодно и могил. Северная окраина кладбища уже опустела — то есть опустошена, — и кто-то потихоньку подторговывает участками.
Что ж, пускай. Быть может, чья-то корысть, с чьим-нибудь объединившись тщеславием, не позволит ничьему лицемерию стереть с карты города это страшное пятно.
Какой язвительной насмешкой звенит с единственной бронзовой доски голос несчастного классика:
P.S. Когда так называемая советская власть дышала уже по Чейн-Стоксу, одной даме, дирижировавшей в Ленгорисполкоме проявлениями культуры, показали в телестудии пленку — некто я, еще довольно молодой, гуляя среди разграбленных могил, разъяснял: вот, мол, канава, где, по-видимому, покоится критик Страхов; а вот под этим безымянным холмиком — останки министра Плеве, и т.д. Показав, спросили:
— Что делать, Валентина Ивановна?
— Надо думать, — молвила дама и выражением лица дала понять, что уже приступила к этому процессу.
С тех пор прошло ровно шестнадцать лет.
14/4/2003
ОФИС В АРЕНДУ
Время тогда, девяносто лет назад, остановилось ненадолго: только чтобы так называемый Серебряный век прочувствовал, что ему — конец.
Сколько бы ни выдавали за городскую хронику — чехарду должностей с фамилиями, ничего в Петербурге нет, кроме архитектуры, и ничего не случается, кроме погоды. Вот выглянуло, наконец-то, солнце, осветило мою с Московским вокзалом окрестность — и опять укоризненно выпятился в небо искалеченный восклицательный знак на углу Миргородской и Полтавской.