По старой памяти он заказал себе номер в отеле, где они всегда останавливались. И опять поразился, что она не ждет его в вестибюле. Там было полно веселого народу, фестиваль хохота. Очереди на лифт дожидался Чарльз Бойер[1]. Ей бы понравилось в ожидании сидеть против конторки портье и смотреть на все это, скрестив длинные ноги и пронзая воздух остриями каблука и мыска черной туфельки. Он даже придумал для портье целую историю: это его жена, перед его отъездом они (понизив голос, вздернув брови и покраснев – несчастное свойство, которое тут окажется кстати) крупно повздорили, и она в порыве раскаяния примчалась следом за ним в Нью-Йорк мириться. Не по правилам, конечно, но… знаете, женщины. Так что нельзя ли заменить одноместный номер на двухместный? Благодарю вас.
Этот маленький дивертисмент так твердо запечатлелся у него в мозгу – он даже заглянул в бар: не сидит ли там где-нибудь у кулисы исполнительница заглавной роли? Освещение в баре голубое и публика в основном гомосексуальная. Были слышны громкие, нарочито отчетливые, манерные голоса, со страстью критиковавшие последний мюзикл. Он вспомнил, как однажды, когда он высказал неприязнь, она серьезным тоном возразила, что геи такие же люди, ее саму тоже иногда тянет к ним, вот только, к сожалению, она ничего, ну, ты понимаешь – ее взгляд выразил сокрушение, – ничего не может им дать. «Старуха слишком оголилась», – пронзительно произнес один из посетителей, обсуждающих знаменитую артистку.
Он вошел в лифт и поднялся к себе в номер. Номер был такой же, как те, в которых им случалось останавливаться вдвоем. Такой же, но не совсем. Только отопление было устроено одинаково, да и то радиаторы расположены на других местах. Он сменил рубашку и галстук. В зеркале у него за спиной отразилось какое-то округлое движение, словно неуверенный женский шаг; он похолодел, но это всего лишь медленно захлопнулась дверь. Задыхаясь, он бросился из пустой комнаты на улицу – дышать невидимой возможностью встречи. Ужинать он пришел в ресторан, куда повел бы ее. Официант не без хлопот нашел, куда посадить одинокого посетителя. По соседству за столиком сидела пара, и женщина поправила у себя в ухе серьгу ее жестом; а у нее вообще уши были не проколоты, и эта неискушенность ее плоти в свое время умилила его. От кофе он отказался: предстоящей ночью и без того будет непросто уснуть.
Чтобы накопить усталость, он пошел бродить по улицам. На Бродвее кишели парочки – матросы с милыми, сутенеры с проститутками. Весна проникает в город через кровь горожан. В поперечных улицах было глухо, как в проходах спальных вагонов, догоняющих свое теряющееся вдали начало. Она бы стала искать его на Пятой авеню, привлеченная привычкой заглядываться на витрины магазинов. Издалека, возле Рокфеллеровского центра[2], он заметил ее силуэт; приблизившись, на миг узнал абрис щеки, но тут же все это растворилось в воздухе, оставив после себя топорное лицо, которого он не знал, и никогда не целовал, и не разглядывал отвернутое и мирно спящее рядом на подушке. Раза два он даже видел через арку ворот призрачное дитя их нежности, спящее на скамейке у фонтана «Прометей». Но ни разу – ее самое во плоти, в ароматной плоти, такой радостной и на диво легкой у него на груди. С точки зрения вероятности становилось странным, что в подобном множестве лиц ни одно не было ее лицом. Казалось бы, при достаточном количестве чужих людей можно получить ее, как процент с большой суммы, как радий из большой массы руды. Она с ним никогда не была сдержанной; это невыносимо тактичное отсутствие так на нее не похоже.
Луна безвозмездно добавляла украденный свет к резкому освещению вокруг катка без льда. Словно чуя его поиски, катающиеся поворачивали к нему лица. Каждое мгновенье, не содержащее ее, больно ранило; он ведь так ясно представлял себе эту встречу: ее взгляд упадет на него, и она против воли усмехнется, как всегда, когда с ней что-нибудь случалось, пусть даже самое серьезное и рискованное, и, следуя за взглядом, устремится прямо к нему, все ближе и ближе, и рядом с ним от этого сближения растает жесткость, и выдержанная холодность, и… что еще? Что это было с самого начала, а под конец, несмотря на мучительное биение его сердца, еще больше усилилось, как туманное пророчество, которое обретает деспотическую власть, если оно исполнилось? Что это было такое, чему он ни разу не решился дать имя, – наверное, потому, что самомнение не допускало, чтобы его тайная мука могла мучить еще кого-то?
2