– Я говорю «увы» только потому, что если бы, просыпаясь, люди становились другими, то однажды я проснулся бы не тем, кто потерял жену.
– И все же с каждым новым рассветом мы меняемся, Тибайло. Пусть очень немного, но меняемся.
– С таким же успехом можно сказать, что мы меняемся с каждым движением ресниц, Опекун.
– Только в самом тривиальном смысле. Мы стареем с каждым мгновением, но реальное изменение нашего опыта меряется днями и ночами. Во снах и грезах.
– В грезах, – повторил Квилан и снова отвернулся. – Да. Мертвые избегают смерти, попадая на Небеса, а живые уходят от жизни, погружаясь в грезы.
– Есть ли еще нечто, о чем бы ты хотел спросить себя?
В эти времена стремление людей уйти от страшных воспоминаний войны в грезы и сны стало явлением широко распространенным; жизнь в вымышленном мире казалась порой более реальной, чем невыносимое существование в действительности.
– Вы имеете в виду, действительно ли я подменяю жизнь грезами?
– Да.
– Нет. Это означало бы, что я предаю и отрицаю ее, – Квилан вздохнул. – Простите, Опекун. Вы, должно быть, устали слышать от меня одно и то же каждый день.
– Ты не всегда говоришь одно и то же, Тибайло, – старик хитро улыбнулся. – Все меняется.
Квилан тоже улыбнулся в ответ, но скорее из вежливости:
– Не меняется только мое самое серьезное и страстное желание умереть.
– Я знаю, сейчас тебе трудно поверить, что настанет момент, когда жизнь снова покажется тебе достойной и нужной, – но он настанет.
– Нет, Опекун. Не думаю. Не настанет хотя бы потому, что я не хочу быть таким существом, которое сначала страдает и думает, как я сейчас, а потом отойдет, смирится и все забудет. Но это уже только мои проблемы. Я предпочитаю смерть моему нынешнему состоянию, но я предпочту это состояние забвению и улучшению, потому что они будут означать лишь то, что я никогда не любил ее по-настоящему. А этого я вынести не смогу. – На глазах Квилана показались горячие слезы.
Фронайпель откинулся к стене и взволнованно заморгал: – Но ты должен поверить мне, что изменение твоего состояния отнюдь не будет означать уменьшения твоей любви. И Квилану на мгновение, в первый раз со времени, когда он узнал о смерти Уороси, стало лучше. Нет, ему не стало легче, но на мгновение он ощутил некую ясность, род некоего просветления. Он понял, что надо принять какое-то решение, что-то сделать, чем-то заняться.
– Но я не могу поверить в это, Опекун.
– И что же тогда, Тибайло? Неужели ты так и останешься погруженным в скорбь до самой смерти? Неужели ты хочешь этого? Тибайло, я не вижу в тебе этого желания, это всего лишь тщета скорби. Я видел людей, которым скорбь давала некие неиспытанные доселе эмоции, и они цеплялись за свою потерю, – какой бы страшной она ни казалась, – цеплялись, не желая перебороть скорбь. И мне ненавистна даже мысль о том, что я могу увидеть тебя в числе подобных эмоциональных мазохистов.
Квилан кивнул. Он старался казаться спокойным, но с каждым словом старого монаха его все более охватывать пугающий гнев. Он знал, что Фронайпель говорит искренне, что не верит в то, что он может стать таким, и тем не менее даже простое сравнение с подобными личностями приводило его в ярость.
– Я надеюсь достойно умереть еще до того, как меня смогут обвинить в подобном!
– Так именно этого ты желаешь, Тибайло? Именно смерти?
– Кажется, это мой единственный выход. И чем больше я о ней думаю, тем лучше она мне кажется.
– А ведь самоубийство ведет к полному забвению. Старая религия была амбивалентна[11] к такого рода вещам. Они, конечно, не одобрялись, но спор о том, правильно это или неправильно, не прекращался во всех поколениях. Однако с тех пор, как были доказаны настоящие Небеса, самоубийство стало жестко осуждаться, благодаря поступившей информации о том, что убивший себя сам ради скорейшего переселения на Небеса, никогда не будет туда допущен. Он не окажется даже в чистилище, он не будет спасен вообще. Конечно, это не относилось ко всем самоубийцам огульно, но открывать ворота рая руками, запятнанными в собственной крови, считалось просто неприличным.
– В самоубийстве мало чести, Опекун. Я предпочел бы умереть с пользой.
– В бою?
– Хорошо бы.
– Это не в традициях твоей семьи и рода, Тибайло.
Семья Квилана на протяжении тысячи лет гордилась крупными землевладельцами, банкирами и промышленниками. Он оказался первым, кто сменил белый воротничок на что-то более серьезное, чем церемониальное оружие.
– Возможно, пора сменить традицию.
– Война кончена, Тибайло.
– Войны есть всегда.
– Но они не всегда благородны.
– Можно недостойно умереть на достойной войне. А можно и наоборот. Почему не попробовать?
– Но пока мы все-таки в монастыре, а не в штабе и не в землянке.
– Я удалился сюда, чтобы все обдумать, Опекун. Я никогда не говорил о настоящем пострижении.
– Значит, ты намерен вернуться в армию?
– Думаю, что да.
Фронайпель долго смотрел во влажные большие глаза Квилана и, наконец, оторвав спину от стены, произнес:
– Ты майор, Квилан. Ты командир. А командир, который ведет в бой свои войска только для того, чтобы найти смерть, становится опасен.
– Я никого не собираюсь втягивать в мою смерть, Опекун.
– Это легко только на словах.
– Я знаю, что сделать так действительно трудно. Но я не спешу умереть любым способом и как можно быстрее. Я вполне готов ждать и дождаться времени, когда я буду уверен в необходимости своей смерти.
Старый монах снова приоткинулся к стене, снял очки и вытащил из кармана рясы серое и рваное подобие платка. Подышав на толстые стекла, он тщательно протер их, осмотрел и снова осторожно надел. Квилану показалось, что они ничуть не стали чище.
– Но это уже некое изменение сознания. Ты должен это понимать, майор.
– Скорее, это… это… прояснение сознания, сэр, – кивнул он.
И старик медленно кивнул ему в ответ.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
ДИРИЖАБЛЬ
Ученый Оген Цлеп уже приготовился было заняться завариванием листьев ягеля, как в окне его маленькой кухоньки вдруг появился 974 Праф.
Преобразованный в обезьяну человек и его помощник пятого уровня вернулись на бегемотовое дерево Йолеус после потери и обнаружения стила и еще чего-то непонятного в синих воздушных глубинах совершенно благополучно. Праф тут же полетел донести обо всем своему хозяину, а Оген решил всхрапнуть после всех треволнений. Это оказалось нелегким делом, так что ученому пришлось долго себя усыплять всевозможными колыбельными и звуками «ш-ш-ш!». Проспав ровно час, Оген встал, облизнулся и пришел к выводу, что хорошо бы выпить ягелевого чаю.
Круглое окно его кухоньки выходило как раз на лесистый склон, бывший верхней частью кроны Йолеуса. На окошке имелись и занавески, которые можно было задергивать, но Оген всегда предпочитал не делать этого, тем более что вид открывался замечательный. Однако последние три года этот чудесный вид портила тень от нависающей громады Муетинайв, предполагаемой супруги Йолеуса. В этой тени кора и листва последнего начинали постепенно блекнуть и становиться анемичными. В очередной раз вздохнув, Оген усердно занялся процессом заварки чая.
Он очень ценил эти листья ягеля, поскольку смог доставить из дому всего несколько килограммов. Теперь от запасов оставалось не более трети, и ученый позволял себе лишь по одной чашке раз в двадцать дней, и не больше. Конечно же, следовало, уезжая, взять гораздо больше ягеля, но в суматохе отъезда Оген как-то позабыл об этом.
Заваривание ягелевого чая стало для Огена своеобразным ритуалом. Даже приготовление успокаивающего напитка расслабляло уже само по себе. Возможно, когда чай совсем подойдет совсем к концу, ему придется воспользоваться каким-нибудь плацебо[12] и довольствоваться тем воздействием, которое дает сама церемония приготовления чая.
Нахмурившись от сосредоточенности, он начал переливать исходящую паром мутно-зеленоватую жидкость в подогретую чашку через специальное устройство, содержащее двадцать три особенных фильтра, постепенно охлаждавших напиток до четырех градусов.
11
Амбивалентность (греч.
12
Плацебо (лат.