Выбрать главу

Отец с матерью и я забрались в телегу, другие, коли хотели, шли следом, несколько мужчин всю дорогу скакали вокруг верхом, махали ножами и стреляли в воздух. Сие должно было производить торжественное впечатление праздника, да только выстрелы трещали в пустом большом пространстве сами по себе. Я поискал глазами дядю Моркуса, но нигде не заметил его рябиновой физиономии. Дядюшка Моркус мне нравился все больше. Я взглянул на отца. Лицо его застыло, только щеки едва колыхались в такт скрипящей телеге. Гроб, перед тем как спустить в могилу, открыли, чтобы все могли в последний раз и навеки проститься со старейшим. Женщины в белых одеждах глядели ангелами, ожидающими, когда смогут забрать его к себе. Отец мой поднял деду голову и сунул под нее несколько рублей, потом что-то пробормотал и положил в гроб клубок серых ниток и иглу. Все отвернулись, как бы нечаянно. Я не верю, что деду там понадобятся нитки и деньги. Не верит и отец. Но таков обычай, и его следует придерживаться ради других присутствующих. Настоящий дедушка сейчас обнимается с праотцами в Мейжинке или стоит среди нас, наблюдает. Пусть. Я взял три горсти земли и высыпал их в яму, прямо на крышку гроба (прощай, дедушка Венцловас!), а потом незаметно улизнул с кладбища: мне не хотелось оставаться на попойку у свеженасыпанной могилы. У кладбищенской ограды, напоминая пугало, стоял Лизан. Завидев меня, он раззявился и сглотнул слюну.

– Значит, не хочешь вместе со всеми просить старого, чтоб не мучил тебя дурными снами?

– Он не станет меня мучить, – ответил я, проходя мимо него.

– Как же, как же, – презрительно хмыкнул он. – Духи Мейжисов такие же снулые, как эти живые.

Чего он на нас злится. Отец никогда не попрекал его матерью. Он мне сам говорил…

Назавтра гости разъехались. Дом остался пустым и унылым, мы были похожи на призраков, безгласно слоняющихся по непривычно разросшейся усадьбе. Отец с матерью переселились в дубовую кровать дедушки, я занял их старое место. Для пущего веселья отец спустил с цепи пса, и тот все время путался под ногами, но веселого в этом было мало.

– Привыкнем, – утверждал отец. – Мы – главный ствол рода Мейжисов и не можем сломаться. – Теперь уже он говорил как старейший.

Мне все казалось, что я забыл что-то сделать, из-за этого я чувствовал горечь во рту и, чтобы она прошла, грыз холодные кислые лесные яблоки, но только схватил понос. Наконец, ровно через четыре дня, ложась спать, я почувствовал, что дедушки больше нет и уже никогда не будет. Не могу вам передать, какая тоска и боль объяла меня. Словно передо мной открылось большое пространство, и я одной ногой ступал туда, зная, что назад мне не вернуться. Я вновь разрыдался, но не так, как в тот раз, когда мы с отцом шли из сада, не тихо и легко, а так, словно плачем своим собирался вызвать бурю, сорвать с домов крыши, вырвать деревья, заставить реки выйти из берегов и залить усадьбы и пастбища, вызвать затмение луны и солнца и поставить на колени зверей полевых всего света. Мне надо было выплакаться, в конце концов я всего лишь маленький мальчик, хотя и Мейжис, а то, что мне кажется знанием, однажды может оказаться вовсе не таковым. Одни лишь звезды вечно, неподвижно светят на черном небе все тем же ровным светом. Лишь звездам знаком сей удел.

Начало (1)

Он проснулся весь залитый потом, в мокрой – хоть выжми – рубашке, волосы липли ко лбу. Тут же, еще сидя в постели, поспешил зажечь свечу, ведь вязкая, как войлок, тьма невыносима для одинокого человека, она гаже и прилипчивее черного болотного ила, если представишь, что придется в него погрузиться.

Сон его был полон мерзости, но и исполнен надежды. Ему чудилось, он идет лесом, в котором растут волосатые деревья. Стволы их, их ветви и листья – все обросло мехом. Однако шел он волосатым лесом не один: он нес на руках младенца, очень нежно и осторожно прижимая его к груди. Младенец и был надеждой.

Когда на дворе глубокая ночь, льет как из ведра и гуляют буйные ветры – рвут твердыми когтями ветви буков, вот-вот проткнут острым клювом крышу – что остается человеку, как не искать надежду в самом себе, ибо образ мира, его красóты в такие минуты ничем не могут помочь. Настало время, когда та частица, которую он с таким упорством и даже трудно объяснимой яростью отвоевал у мира, покидает его, вновь возвращаясь в свое первобытное равнодушное состояние, когда воды суть просто воды, без имени и других примет, которыми человек их метит, равно как и пущи – всего лишь дремучие пущи, в которых человеку нет места. Горы – опять же лишь вон те старые горы, на которые человек не осмеливался взобраться (чтобы не увидеть грани, за которой уже ничего нет). И так со всеми вещами, неважно, велики они или малы, принадлежат человеку с самого рождения или только начинают ему принадлежать, ведь камни, скрепленные известью, суть часть дома или ветряной мельницы, хотя ни дома, ни мельницы еще нет и, может быть, никогда не будет (кто знает, как сложатся обстоятельства). Никому не дано объяснить, почему так повелось. Светает (а может, спускается ночь?), но восход солнца ты можешь лишь угадать, потому что смена дня и ночи тоже перестает служить человеку, не желает отмерять его время, когда вся земля тонет во всеобъемлющих сумерках, все ветрища да вихри срываются со своих привязей в четырех сторонах света и земля мешается с небесами, озера, моря и реки целиком, взлетев на воздух в одном месте, падают в другом, все пропитывается влагой, все раскисает или покрывается порошей мелкого колкого снега. Природа устала от человека, ей надо отдохнуть, вернуть свою строптивую, но умеренную натуру.