– Как бы учен ни был человек, – говаривал дедушка, – все равно многие болезни останутся неизлечимы. Мы в силах врачевать те недуги, которые на нас напускает нечистый, и обучать этому других, но супротив тех, которые нам посылает Всевышний, мы бессильны. Боли мои – не болезнь, а глас Божий, зовущий к себе.
Большую часть утра дед маялся в мокрой от густого пота кровати, и так до самого полудня. Потом боль спадала, и дедушка вновь глядел на нас блекло лучащимися янтарными глазами или читал священные книги, мирный, словно апостол в саду на склоне Масличной горы[4]. Однако два дня назад начавшийся приступ не окончился, как обычно, через несколько часов, но рвал и метал щуплое тело старого Венцловаса, примерно в два аршина пять вершков длиной, днем и ночью, снова днем и опять ночью, дедушка все укорачивался и укорачивался, его пробивал уже не пот, а крупные капли крови, стекавшие по желтой тоненькой коже в постель, мерзко ее пачкая. Теперь уже и я по сравнению с дедом выглядел мужем, сидящим у детской колыбели. Дедушка усох никак не меньше, чем на пять вершков, а весил он, на мой взгляд, всего пуда три, как овечка. Я едва мог заставить себя на него смотреть, и кабы не дедова ясность ума, очевидное доказательство того, что он – Мейжис, я бы его даже чурался. Слишком уж он напоминал иссохшего висельника, которого мы с отцом нашли однажды весной на расцветшей ветви плакучей ивы, в полуверсте от нашего пастбища: он висел там с осени.
Итак, мучения дедушкины никак не могли закончиться, и, признаюсь, мне не хватало лишь отеческого слова, чтоб окончательно поверить в неизбежность дедова конца.
Я размяк в пахнущем медом воздухе пасеки, задремал и не почувствовал, как спустились сумерки. Разбудил меня скрип травы у отца под ногами. Если б не звук, можно было бы подумать, что дедова душа пришла проститься с пчелами – так легко и незримо подошел отец.
– Вставай, Криступас, пошли домой, – сказал он приглушенным голосом.
Я вздрогнул:
– Уже?..
– Нет, – покачал головой отец. – Твой дед жив. Боль прошла, но, кажется, ненадолго.
Я поднялся, и мы пошли к дому рядом, плечо к плечу. Я вновь почувствовал головокружительную зависимость: мы – Мейжисы, мы – род единый, и в каждом из нас живем все мы. Так, внутри меня живут и отец, и дедушка Венцловас, а я живу в них. И если даже я когда-нибудь останусь один, я все равно буду Мейжисом, и род наш не прейдет вовеки – неважно, умрет ли кто из нас или нет, – как не прервался он до меня. Думая об этом, я захотел обсудить свои мысли с отцом, но не мог: мы – Мейжисы. Мы шли по траве сада, примерно одного роста, потому что отец ненамного выше дедушки, а я, скорее всего, заметно их обгоню, чувствуя спиной взгляды тысяч Мейжисов, обитающих в далеком прошлом. Они пришли встретить дедушку, так когда-нибудь будут ждать и нас, а наши внуки и правнуки будут чувствовать спинами их незримые глаза. Думаю, все мы встретимся в день последнего суда, и как это будет прекрасно! Ужасы конца света и Страшного суда – пустяк, если все Мейжисы смогут увидеть друг друга. Думаю, мы будем смеяться, как дети, и дедушка тоже, и никого это не удивит. Но пока мы идем домой проститься со старейшим, и я, непонятно почему, тихо заплакал, отец же не бранил меня и не утешал.
Дедушка, такой седенький и тщедушный – одни кости да глаза, начинающие утопать в черепе, – лежал в постели, дожидаясь нас. Отец первым встал на колени, я за ним.
– Слушайте меня, Сципионас и Криступас, – голос чистый, ровный, словно он пел «Месяц рогатый на солнце женился», – не сегодня-завтра я умру. Не хочу оставлять вам ни завещаний, ни наставлений, как себя вести и как распорядиться имуществом. Ваша кровь даст вам самый верный совет. Все остальное вы и так знаете, а коли Криступонька в чем-то усумнится, ты, Сципионас, объяснишь ему и его наставишь. Дело это нехитрое, малец не по годам мудр. Следуйте нравственным заповедям, из которых главнейшая – сохранить в чистоте и невинности сердце. Порок отличите по запаху. Это всё. Теперь насчет поминок. Завтра же ты, Сципионас, заколешь двух свиней, зарежешь с десяток кур, купишь две бочки пива, доброго, чтобы в голову било, не мути какой. Купи и водки, сколько штофов – сам знаешь, но непременно ржаной. От картофельной голова болит. Завтрашний день ты посвятишь этим хлопотам, народ пусть соберется послезавтра. До тех пор я еще протяну. Когда умру, обряди меня в свой костюм, который пошил в прошлом году на Пасху.
Отец открыл было рот, но дедушка махнул ему, чтоб заткнулся.
– Костюма жалко для родного отца? – Голос деда стал твердым, как кремень.