«Очаровательно, — сказала Айрис. — Звучит как заклинание. О чем они?»
«Это вот здесь, на обороте. Итак. Мы забываем или, лучше сказать, склонны забывать, что влюбленность не зависит от поворота лица возлюбленного или возлюбленной, но она — бездонное место под купавами, ночная паника пловца (здесь мне удалось передать четырехстопный ямб оригинала[31]). Следующая строфа. Покуда сон продолжается — в значении „пока все идет своим чередом“, — оставайся в наших снах, влюбленность, но не мучай нас пробуждением или сообщением слишком многого: недосказанность лучше этой щели и этого лунного луча. Теперь третья, последняя строфа этого любовно-философского стихотворения».
«Какого?»
«Любовно-философского. Напоминаю тебе, что влюбленность — это не действительность, что отметины другие (полосатый от луны потолок, к примеру, не того же разбора реальность, что потолок при свете дня) и что, возможно, потусторонний мир приоткрылся во мраке. Voilà».
«Вашей девушке, — сказала Айрис, — должно быть страшно весело с вами. А вот и наш кормилец! Bonjour, Айвз. Боюсь, гренки мы все съели. Мы думали, ты давно ушел».
Она притронулась ладонью к бочку чайника, и это пошло в «Ардис», все это пошло в «Ардис», моя бедная мертвая любовь.
6
После пятидесяти летних сезонов, или десяти тысяч часов солнечных ванн, в разных странах, на пляжах, скамьях, крышах, скалах, палубах, уступах, лужайках, панелях и балконах, я бы навряд ли смог вспомнить искушение того лета в чувственных подробностях, если бы передо мной не лежали эти старые записки — сущая отрада для педантичного мемуариста, который так носится со своими хворями, женитьбами и всей своей литературной жизнью. Чудовищные порции Шейкерова кольдкрема втирались мне в спину воркующей, коленопреклоненной Айрис, пока я лежал ничком на шершавом полотенце под палящим солнцем пляжа. По исподу моих век, прижатых к кистям рук, плыли фиолетовые фотоматические фигуры[32]: «Сквозь прозу солнечных ожогов проникала поэзия ее прикосновений», — как записано в моем дневнике, но теперь я могу внести уточнения в свои юношеские изыски. Сквозь кожный зуд, сверх того, смешанное с этим зудом и восходящее вследствие этого до крайней остроты скорее несуразного наслаждения, прикосновения ее рук к моим лопаткам и вдоль позвоночника слишком уж походили на умышленные ласки, чтобы быть умышленной мимикрией, и я не мог сдержать тайного отклика на проворное скольжение этих пальчиков, когда они в заключительном порыве избыточной щедрости сбегали до самого моего копчика, перед тем как оставить меня совсем.
«Готово», — сказала Айрис совершенно с той же интонацией, к какой прибегала, завершив более специальную процедуру, одна из моих кембриджских зазноб, Виолетта Мак-Ди[33], искушенная и сердобольная девственница.
У нее, у Айрис, в прошлом уже было несколько любовников, и когда я открыл глаза и повернулся к ней, и увидел ее, и пляшущие бриллианты на подкладке каждой новой, каждой плещущей голубовато-зеленой волны, и влажную черную гальку лощеной кромки прибоя с мертвой пеной, ожидающей пену живую, — и ах, вот же они идут, волны с белыми гребнями, вновь бегущие рысью, совсем как ряд белых цирковых лошадей, — я вдруг осознал, оглядывая ее на фоне этого задника, сколько льстивого обожания, сколько стараний множества поклонников потребовалось, чтобы улучшить и довести до совершенства мою Айрис, с ее прекрасным цветом лица, с отсутствием какой бы то ни было нечеткости в очерке ее высоких скул, с этой изящной впадинкой под ними, с accroche-coeur[34] этой лощеной маленькой кокетки.
«Кстати, — сказала Айрис, опускаясь с колен в полулежачее положение с поджатыми под собою ногами, — кстати, я еще не извинилась за свое удручающее замечание о том стихотворении. Я перечитала ваших „Дольних блондинок[35]“ несчетное число раз — и по-английски ради содержания, и по-русски ради музыки, — и мне кажется, что это совершенно дивное произведение. Вы меня прощаете?»
30
На «главную тему Набокова» — «потусторонность», которой «пропитано все, что он писал» и которая «как некий водяной знак символизирует все его творчество», обратила внимание вдова писателя в своем предисловии к сборнику его «Стихов» (1979). Позднее вышло отдельное исследование этой темы — В. Александров. «Набоков и потусторонность» (1991).
Примечательно, что само слово «потусторонний», как указал В. Виноградов, «появилось в русском литературном языке не ранее 30–40-х годов XIX в. Оно было внушено идеалистическими системами немецкой философии, главным образом, влиянием Шеллинга.
…
Любопытно, что эту именно книгу Корелли, вышедшую в 1896 г., вспоминает и Набоков в «Других берегах», описывая своих английских бонн и гувернанток: «Помню еще ужасную старуху, которая читала мне вслух повесть Марии Корелли „Могучий Атом“ о том, что случилось с хорошим мальчиком, из которого нехорошие родители хотели сделать безбожника» (гл. IV, 4).
31
32
33
34
35