Так промелькнуло лето. Последние гроздья винограда сохли и гнили на лозах; вдали ревел ветер; кончился сентябрь.
Как-то вечером сухой доктор Кардьяк сказал:
– Думаю, завтра к вечеру все будет позади.
Он ушел, оставив с Элизой пожилую деревенскую женщину. Она была грубой и умелой сиделкой.
В восемь часов Гант вернулся домой сам. Стив не уходил, чтобы быть под рукой в случае, если понадобится бежать за доктором – на некоторое время хозяин дома отодвинулся на второй план.
Внизу его мощный голос ревел непристойности, разносясь по всей округе; когда Элиза услышала в трубе внезапный вой пламени, сотрясший дом, она подозвала к себе Стива.
– Сынок, он нас всех сожжет! – напряженно прошептала она.
Они услышали, как внизу тяжело упало кресло, как он выругался; услышали его тяжелые петляющие шаги в столовой, потом в передней; услышали скрипенье лестничных перил, на которые наваливалось его непослушное тело.
– Он идет! – прошептала она. – Он идет! Запри дверь, сынок!
Мальчик запер дверь.
– Ты тут? – взревел Гант, колотя по непрочной двери огромным кулаком. – Мисс Элиза, вы тут? – выкрикнул он иронически почтительное обращение, которое пускал в ход в подобные минуты.
И он разразился монологом, громоздя кощунственные ругательства и обвинения:
– Мнил ли я, – начал он, немедленно впадая в нелепую напыщенность, полубешеную-полушутовскую, – мнил ли я в тот день, когда впервые увидел ее восемнадцать горьких лет назад, когда она, извиваясь, выскочила на меня из-за угла, как змея на брюхе (излюбленная метафора, которая от частых повторений стала для него целительным бальзамом) – мнил ли я, что… что… что это приведет вот к этому, – докончил он неуклюже.
Затаившись в тяжелой тишине, он ждал какого-нибудь ответа, зная, что там, за дверью, она лежит с белым спокойным лицом, и его душила извечная дикая ярость, так как он знал, что она не ответит.
– Ты тут? Я спрашиваю, ты тут? – зарычал он, выбивая свирепую дробь костяшками пальцев и почти обдирая их в кровь.
Ничего, кроме белого дышащего молчания.
– О-ох! – вздохнул он, преисполняясь жалости к себе, и разразился вымученными захлебывающимися рыданиями, которые служили аккомпанементом к его обличениям.
– Боже милосердный! – рыдал он. – Это страшно, это ужасно, это жесто-око! Что я сделал, чтобы бог так наказывал меня на старости лет?
Тишина.
– Синтия! Синтия! – возопил он внезапно, обращаясь к тени своей первой жены, тощей чахоточной старой девы, продлению жизни которой, как говорили, его поведение отнюдь не способствовало, но к которой он теперь любил взывать, понимая, насколько это ранит и сердит Элизу. – Синтия! О Синтия! Взгляни на меня в час моей нужды! Помоги мне! Спаси меня! Охрани меня от этого исчадия ада!
И он продолжал тягостную комедию рыданий и всхлипываний:
– У-у-о-о-хо-хо! Сойди на землю, спаси меня, прошу тебя, взываю к тебе, умоляю тебя – или я погибну!
Ответом было молчание.
– Неблагодарность, зверя лютого лютей, – продолжал Гант, сворачивая на другой путь, изобилующий перепутанными и изуродованными цитатами. – Тебя постигнет кара, и это так же верно, как то, что в небесах есть справедливый бог. Вас всех постигнет кара. Пинайте старика, бейте его, вышвырните на улицу – он больше ни на что не годен. Он больше не может обеспечивать семью – так в овраг его, в богадельню. Там самое ему место. Тащи его тело[13], едва охладело. Чти отца твоего, да долголетен будеши. О господи!
– Джими, – сказала в эту минуту миссис Данкен своему мужу. – Пошел бы ты туда. Опять он расходился, а она-то на сносях.
Шотландец отодвинул свой стул, внезапно оторванный от привычного распорядка жизни и теплого запаха пекущегося хлеба.
У ворот Ганта он встретил терпеливого Жаннадо, за которым сбегал Бен. Деловито поздоровавшись, они бросились на крыльцо, потому что из дома донесся грохот и женский крик. Дверь им открыла Элиза в ночной рубашке.
– Скорее, – прошептала она. – Скорее!
– Разрази меня бог, я ее убью! – вопил Гант, скатываясь по лестнице с опасностью в основном для собственной жизни. – Я ее убью и положу конец моим горестям!
В руке он сжимал тяжелую кочергу. Мужчины схватили его, и дюжий ювелир уверенно и спокойно отобрал у него кочергу.
14
Отрывок из монолога, который произносит Марк Антоний над трупом Юлия Цезаря в трагедии Шекспира «Юлий Цезарь» (акт III, сцена 2). Здесь и далее Шекспир цитируется по Полному собранию сочинений. «Искусство», 1958 г.