Кроме этих случайных жертв, у него среди городских обывателей имелась и широкая постоянная клиентура. Энергично и бодро шагая по улице, то и дело здороваясь и лихо отвечая на шуточки, он обращался к ухмыляющимся мужчинам красивым заикающимся тенором, каждого называя новым титулом.
– Полковник, как поживаете! Пожалуйста, майор, новый номер, еще горяченький. Капитан, как делишки?
– Как поживаешь, сынок?
– Лучше некуда, генерал. Разъелся, как щенячье брюхо.
И они закатывались кашляющим краснолицым смехом южан.
– Черт подери, молодец мальчишка. Ну-ка, сынок, дай мне твой проклятый журнальчик. Он мне не нужен, но я его куплю, чтобы тебя послушать.
Он был полон бойких и забористых пошлостей; больше всех в семье он обладал раблезианским нутряным смаком, который бушевал в нем с безграничной энергией, заряжая его язык импровизированными сравнениями и метафорами, достойными Гаргантюа. И в довершение всего он каждую ночь мочился в постель, несмотря на сердитые жалобы Элизы, – это был завершающий штрих его заикающейся, насвистывающей, бодрой, жизнерадостной и комической личности: он был Люком, единственным в своем роде, Люком Несравненным; несмотря на свою болтливую и нервную взбудораженность, он был чрезвычайно симпатичен – и в нем действительно скрывался бездонный колодец привязчивости. Он искал обильной хвалы за свои поступки, но ему была свойственна глубокая подлинная доброта и нежность.
Каждую неделю он собирал по четвергам в маленькой пыльной конторе Ганта ухмыляющуюся толпу мальчишек, которые покупали у него «Ивнинг пост», и наставлял их, прежде чем послать на улицы:
– Ну как, придумали, что вы будете говорить? Если вы будете сидеть на своих попках, они сами к вам не придут. Придумали заход? Вот ты, как ты за них возьмешься? – Он яростно повернулся к испуганному малюсенькому мальчику. – Отвечай! Отвечай же, ч-ч-черт подери! Нечего лупить на меня глаза. Ха! – Он внезапно разразился идиотским смехом. – Вы только поглядите на эту физию!
Гант ухмылялся, издали вместе с Жаннадо наблюдая за происходящим.
– Ну, ладно-ладно, Христофор Колумб! – добродушно продолжал Люк. – Так что же ты им скажешь, сынок?
Мальчик робко откашлялся:
– Мистер, не хотите ли купить номер «Сатердей ивнинг пост»?
– Сю-сю-сю! – сказал Люк жеманно, и остальные мальчишки захихикали. – Розовые слюнки! И по-твоему, они у тебя что-нибудь купят? Господи, что у тебя в башке вместо мозгов? Хватай их! Не отставай. Не принимай никаких отказов. Не спрашивай их, хотят ли они покупать. Бери их за глотку: «Вот, сэр, свеженькие, прямо из типографии!» О, черт! – возопил он, нетерпеливо взглянув через площадь на часы на здании суда. – Нам надо было выйти уже час назад. Пошли, чего вы стоите? Вот ваши журналы. Сколько возьмешь, еврейчик?
У него работало несколько еврейских мальчишек: они его обожали, и он был к ним очень привязан – ему нравилась их яркость, находчивость, юмор.
– Двадцать.
– Двадцать! – возопил он. – Ах ты лодырь! Т-т-ты возьмешь пятьдесят. Не валяй дурака, ты их все продашь до вечера. Ей-богу, папа, – сказал он входящему Ганту, кивнув на евреев, – тайная вечеря, да и только. Верно? Ладно-ладно, – сказал он, хлопая по заду мальчишку, который наклонился, чтобы взять свою порцию журналов. – Не суй мне ее в лицо.
Они завизжали от смеха.
– Хватайте их! Не отпускайте! – И, смеясь, весь красный от возбуждения, он посылал их на улицы.
Вот к какому роду занятий и к какому методу эксплуатации был теперь приобщен Юджин. Он ненавидел эту работу смертельной и необъяснимой ненавистью, смешанной с отвращением. Что-то в нем болезненно возмущалось при мысли о том, что для продажи своего товара он должен превращаться в назойливого маленького нахала, избавиться от которого можно только ценой покупки журнала. Он изнывал от стыда и унижения, но выполнял свою задачу с отчаянной решимостью – странное кудрявое пылающее существо, которое трусило рядом с изумленным пленником, задрав смуглое сосредоточенное лицо и извергая ураган слов. И прохожие, завороженные этим неожиданным красноречием маленького мальчика, покупали его журналы.
Иногда грузный федеральный судья с отвисающим брюшком, а иногда прокурор или банкир уводили его к себе домой, чтобы показать жене и другим членам семьи, а когда он кончал свою речь, давали ему двадцать пять центов и отсылали. «Нет, только подумать!» – говорили они.