Роман завершается размышлениями, которые звучат как подведение итогов жизни.
«Домой возврата нет, — говорит автор о Джордже Уэббере, вернувшемся из нацистской Германии. — Нет возврата домой к детству, к романтической любви, к юношеским мечтам о славе и великолепии, нет возврата к добровольному изгнанию, к скитаниям по Европе, по чужим странам, нет возврата к лирике, к песне ради песни, к эстетизму, к юношескому представлению о «художнике» и главенствующем, всеохватывающем значении «искусства», «красоты» и «любви», нет возврата к башне из слоновой кости, к загородным домикам, к коттеджу на Бермудских островах, подальше от всех мировых конфликтов и потрясений, нет возврата к отцу, которого ты потерял и жаждешь обрести вновь, нет возврата к кому-то, кто может тебе помочь, спасти, облегчить твою ношу, нет возврата к прежним формам жизни и к системам, которые раньше казались вечными, но которые меняются непрерывно, нет возврата к убежищам, которые предоставляют Время и Память».
Это декларация независимости от прежних тем творчества, которые столько лет не отпускали художника, и декларация причастности к тому, что происходит в мире. Это декларация причастности к борьбе против фашизма — и не только германского — борьбы против «вездесущего и древнего врага» — эгоизма и жадности, мысли об изменении самой структуры общества. В огромном, завершающем книгу, письме Джорджа Уэббера другу, дороги с которым расходятся, письме страстном, патетичном, предельно искреннем, герой и стоящий за ним писатель отвергают позицию духовного невмешательства, отстранения от социальных зол, безнадежной покорности судьбе.
«Человек рожден, чтобы жить, страдать и умереть, ему уготован трагический удел. В конечном счете опровергнуть это нельзя. Но мы должны, дорогой Фокс, опровергать это всю свою жизнь».
Исторический оптимизм Томаса Вулфа, который роднит его с Уитменом, горячая вера в то, что «настоящее открытие Америки еще впереди», не противоречат этой простой и глубокой мысли.
В ней — выстраданный итог всей его жизни человека, писателя, сына Америки.
И. Левидова
Томас ВУЛФ ВЗГЛЯНИ НА ДОМ СВОЙ, АНГЕЛ
Когда-то земля, вероятно, была раскалённым шаром, таким же, как солнце.
А. Б.
Поелику Тобой я сущ в раю
(Всегда, везде из чувств моих любое
И живо, и ведомо лишь тобою),
Но раму бренную души мою
Оставил здесь, то мышцы, жилы, кровь
Одеть вернутся кости плотью вновь.
Это — первая книга, и автор писал в ней о том, что теперь ушло и утрачено, но когда-то составляло самую ткань его жизни. А потому, если кто-нибудь из читателей назовёт эту книгу «автобиографической», писателю нечего будет возразить — ведь, по его мнению, все сколько-нибудь серьёзные литературные произведения всегда автобиографичны, и трудно вообразить более автобиографичную книгу, чем «Путешествия Гулливера».
Однако это небольшое предисловие обращено главным образом к тем, с кем автор, возможно, был знаком в период, которому посвящены эти страницы. И этим людям он хотел бы сказать то, что они, как ему кажется, уже знают — что книга эта была написана в наготе и невинности духа и что автор думал только о том, как придать достоверность, жизнь и полнокровие действию и персонажам книги, которую он создавал. Теперь, перед её опубликованием, он решительно утверждает, что книга эта — вымысел и что он не давал в ней портретов живых людей.
Но мы — сумма всех мгновений нашей жизни: всё, что есть мы, заключено в них, и ни избежать, ни скрыть этого мы не можем. Если для создания своей книги писатель употребил глину жизни, он только воспользовался тем, чем должны пользоваться все люди, без чего не может обойтись никто. Художественный вымысел — это не факт, но художественный вымысел — это факты, отобранные и понятые во всей их полноте, художественный вымысел — это факты, переработанные и заряженные целью. Доктор Джонсон3 сказал, что человеку приходится перелистать половину библиотеки, чтобы создать одну книгу, и точно так же романист может перелистать половину жителей города, чтобы создать один персонаж в своём романе. Этим не исчерпывается весь метод, но автор полагает, что и этого достаточно, чтобы дать иллюстрацию ко всему методу создания книги, которая написана со среднего расстояния, без злобы и без обидных намерений.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
…камень, лист, ненайденная дверь; о камне, о листе, о двери. И о всех забытых лицах.
Нагие и одинокие приходим мы в изгнание. В тёмной утробе нашей матери мы не знаем её лица; из тюрьмы её плоти выходим мы в невыразимую глухую тюрьму мира.
Кто из нас знал своего брата? Кто из нас заглядывал в сердце своего отца? Кто из нас не заперт навеки в тюрьме? Кто из нас не остаётся навеки чужим и одиноким?
О тщета утраты в пылающих лабиринтах, затерянный среди горящих звёзд на этом истомленном негорящем угольке, затерянный! Немо вспоминая, мы ищем великий забытый язык, утраченную тропу на небеса, камень, лист, ненайденную дверь. Где? Когда?
О утраченный и ветром оплаканный призрак, вернись, вернись!
Судьба, которая ведёт англичанина к немцам,4 уже необычна, но судьба, которая ведёт из Эпсома в Пенсильванию, а оттуда в горы, укрывающие Алтамонт, ведёт через гордый коралловый крик петуха и кроткую каменную улыбку ангела — эта судьба овеяна тёмным чудом случайности, творящей новое волшебство в пыльном мире.
Каждый из нас — итог бесчисленных сложений, которых он не считал: доведите нас вычитанием до наготы и ночи, и вы увидите, как четыре тысячи лет назад на Крите началась любовь, которая кончилась вчера в Техасе.
Семя нашей гибели даст цветы в пустыне, алексин5 нашего исцеления растёт у горной вершины, и над нашими жизнями тяготеет грязнуха из Джорджии, потому что лондонский карманник избежал виселицы. Каждое мгновение — это плод сорока тысячелетий. Мимолётные дни, жужжа, как мухи, устремляются в небытие, и каждый миг — окно, распахнутое во все времена.
Вот — один такой миг.
Англичанин по имени Гилберт Гонт, или Гант, как он стал называться впоследствии (возможно, это была уступка произношению янки), приплыв в 1837 году на парусном судне в Балтимор из Бристоля, вскоре опрокинул все прибыли купленного им там трактира в свою беззаботную глотку. Он отправился на запад, в сторону Пенсильвании, добывая рискованное пропитание с помощью боевых петухов, которых выставлял против местных чемпионов, и нередко еле уносил ноги после ночи, проведённой в деревенской кутузке, — его боец валялся мёртвым на поле боя, в его карманах не позвякивало ни единого медяка, а на его беспечной физиономии подчас багровел след дюжего кулака какого-нибудь фермера. Но ему всегда удавалось улизнуть, и когда он в дни жатвы добрался до немцев, его так восхитило богатство их края, что он бросил там якорь. Не прошло и года, как он женился на крепкой румяной вдовушке, хозяйке недурной фермы; она, как и остальные немцы, была покорена его видом бывалого путешественника и витиеватой речью — особенно когда он читал монологи Гамлета в манере великого Эдмунда Кина.6 Все говорили, что ему следовало бы пойти в актёры.
Англичанин стал отцом дочери и четырёх сыновей, жил весело и беззаботно и терпеливо сносил бремя суровых, но справедливых попрёков своей супруги. Шли годы, его ясные, пристальные глаза потускнели, под ними вздулись мешки; теперь высокий англичанин подагрически волочил ноги, и как-то утром, когда жена явилась выбранить его за то, что он, по обыкновению, заспался, она обнаружила, что он умер от апоплексического удара. После него осталось пять детей, закладная на ферму и — в его странных тёмных глазах, снова ясных и пристально смотрящих вдаль, — что-то, что не умерло: неутолимая и смутная жажда путешествий.