В семье, где одной грубоватой клички хватало, чтобы исчерпать все тонкости, Бен именовался просто «тихоней», Люк считался самым добрым и щедрым, а Юджин — «ученым». Большего не требовалось. Самый добрый, у которого ни разу за всю жизнь не хватило силы воли хотя бы на час сосредоточиться над страницами книги или над логикой математического примера, смешно переминался с ноги на ногу, забавно заикался и посвистом заменял застревавшее в горле слово, злясь на задумчивую рассеянность своего младшего брата.
— Ну пошли, сейчас не время мечтать, — заикаясь, говорил он иронически. — Ранняя пташка сыта бывает. Пора уже на улицу.
И хотя упоминание о мечтах было лишь частью аксиоматической мозаики его речи, Юджин был ошарашен и смущен, почувствовав, что тайный мир, который он так боязливо оберегал, теперь разоблачен и сделан мишенью для насмешек. А Люк, страдая из-за своих школьных неудач, убеждал себя, что эти глубокие конвульсии духа, задумчивое отступление в тайный приют, укрытый за таинственной гипнотической властью, которой обладал над Юджином язык, были не просто разновидностью лени (сам он считал работой только то, что стонало под тяжестью или потело от напряжения в пустых словоизлияниях), но к тому же и «эгоистическим» отречением от семьи. Он твердо решил в одиночку занимать трон доброты и добродетели.
Вот так Юджин смутно, но мучительно убеждался, что другие мальчики его возраста не только содержали сами себя, но и в течение многих лет окружали роскошью престарелых родителей на свои заработки в качестве инженеров по электричеству, директоров банков или членов конгресса. Собственно говоря, не было такого преувеличения, которого Гант не испробовал бы на своем младшем сыне, — он давно уже заметил, что этот тысячеструнный маленький инструмент отзывается на любую вибрацию чувства, и ему нравилось смотреть, как ребенок морщится, судорожно сглатывает, терзается муками совести. И, накладывая на тарелку мальчика сочные куски мяса, он говорил сентиментально:
— Знаешь ли ты, что на свете найдется немного мальчиков, имеющих столько, сколько имеешь ты? Что с тобой будет, когда твой старый отец умрет? — И он рисовал страшную картину того, как его, холодного и неподвижного, навеки опустят в сырую землю, закопают, забудут, — и ждать этого, намекал он печально, осталось уже недолго.
— Вот тогда ты вспомнишь старика! — говорил он. — О господи! Ведь о воде думают, только когда колодец высыхает! — И он с острым удовольствием наблюдал, как подергивается детское горло, мигают глаза, напрягается, морщится лицо.
— Хоть присягнуть, мистер Гант! — возмущалась Элиза, тоже довольная. — Незачем дразнить ребенка!
А иногда Гант начинал печально говорить о «Маленьком Джимми», безногом маленьком мальчике, который жил за рекой по ту сторону Риверсайда (городского парка) и которого он часто показывал Юджину, сплетая вокруг него трогательную сказочку о нищете и сиротском приюте, сказочку, ставшую теперь для его сына невыносимо реальной. Когда Юджину было шесть лет, Гант легкомысленно пообещал подарить ему на рождество пони, ни на секунду не собираясь выполнить это обещание. С приближением рождества он начал проникновенно говорить о «Маленьком Джимми», о бесчисленных преимуществах, выпавших на долю Юджина, и после отчаянной борьбы с самим собой мальчик нацарапал письмо в Эльфландию с отказом от пони в пользу бедного калеки. Этого Юджин не забыл никогда: даже став взрослым, он вспоминал про басню о «Маленьком Джимми» — без злобы, без обиды, но с мучительной болью из-за этой слепой и бессмысленной растраты чувств, из-за глупой лжи, бездумной нечестности, калечащего тупого обмана.
Люк как попугай повторял все отцовские нравоучения, но убежденно и скучно, без юмора Ганта, без его лукавства, только с его сентиментальностью. Он жил в мире символов, больших, примитивных, аляповато раскрашенных, с надписями: «Папа», «Мама», «Дом», «Семья», «Доброта», «Честность», «Самоотверженность», сделанных из засахарившейся патоки и склеенных липкими каплями сиропа в форме слез.
— Хороший мальчик, — говорили про него соседи.
— Ах, какой прелестный! — говорили дамы, очарованные его заиканием, его находчивостью, его добродушием и услужливостью.
— Напористый мальчишка. Он далеко пойдет, — говорили все мужчины города.
Люк и хотел, чтобы все считали его напористым и добродушным. Он благоговейно прочитывал все инструкции, которые издательство «Кэртис» рассылало своим агентам-распространителям. Он примеривал к себе различные описания приемов, которыми полагалось способствовать расширению сбыта — наилучший «подход», наиболее соблазнительный способ извлечения журнала из сумки, воодушевленное изложение его содержания, которое он должен был знать назубок, основательно проштудировав номер: «Хороший распространитель, — говорилось в инструкции, — должен досконально знать товар, который он продает». Но Люк обходился без такого знания, возмещая его собственными красноречивыми выдумками.