Но не фамильярно, а ласково. Просто они сразу понравились друг другу и стали друзьями. Бывает ведь так — сразу. С первого взгляда.
Такие вещи случаются только на море. Может быть, на каком-нибудь приличном море, на каком-нибудь там океане, все иначе, но на Каспийском бывает так: то пекло рыжее мохнатое солнце и вода стояла плоская, как в блюдце, то вдруг ни с того ни с сего завыло, закрутило, солнце занавесилось рваной серой тучей, а волны стали бестолково болтаться в разные стороны.
Они не катились ровненькими рядками к берегу, как на всяком нормальном море, а суматошливо плескались, сшибались друг с дружкой, как пьяные, и дубок на них мотался в разные стороны, плясал пробкой, а пассажиры мотались в дубке и кляли все на свете.
В Поркатоне они канючили сладкими подхалимскими голосами, просили «товарища доброго капитана взять с собой в Ленкорань трудящееся крестьянство, потому как там базар», а дубок все равно идет пустым.
И отец сжалился.
А когда приперло, честили отца на чем свет стоит, будто он их насильно посадил в дубок, и требовали «вертать обратно».
Но Володька только усмехался. Не такой отец человек, чтоб «вертать обратно».
Особенно одна разорялась. Такая здоровенная женщина с багровым лицом и маленькими заплывшими глазками.
Она сидела на своих полосатых мешках и выкрикивала бессмысленные злобные слова.
А когда ее окатило волной и десяток ее цветастых юбок, надетых одна на другую, облепили толстые ноги в смазанных сапогах, она совсем взбесилась. Рот ее не закрывался. Он стал похож на напряженную синюю букву О, а глазки зарылись в лоснящиеся щеки.
Хорошо еще, что ветер расшвыривал этот гвалт, а то можно было бы оглохнуть.
Филимон болезненно морщился и отворачивался.
Ему было плохо. Он укачался.
Очень жалко Володьке было пса. Он взял его на руки и увидел, что у Филимона дрожат глаза.
Володьке показалось, что щенок смотрит на него с укором: зачем, мол, потащил меня с твердой надежной земли в это непонятное и страшное место, где все качается и кружится голова?
— Ты жалеешь, что пошел со мной? — спросил Володька. Щен слабо вильнул хвостом и покачал головой. Он даже попытался улыбнуться, но у него ничего не вышло. Трудно улыбаться собаке, если ей плохо.
— Ах ты, Филимон мой, Филимоша, никудышный ты моряк.
Володька погладил его и положил на палубу рядом с теплым кожухом движка. Движок тарахтел дребезжащим стариковским голосом, и Филимон сначала испугался, запрядал ушами. Но потом сообразил, что эта рычащая штуковина не злая и даже полезная — греет и заслоняет от надоедливых брызг. Он полежал немного, согрелся и перестал дрожать.
На волны он старался не глядеть, потому что глядеть на них было страшно — они были желтые и лохматые, как большие дворняги, и шипели белой пеной.
Филимон положил пушистую морду между лап и зажмурился.
Он подумал о Володьке — ласковом, добром человеке — и преданно помахал хвостом.
Никто этого не видел. Но Филимону и не надо было, чтоб кто-нибудь это видел, потому что он махал не напоказ, а от души.
Просто ему очень нравился его новый друг.
С таким другом жить было веселее и лучше.
Но вдруг случилось что-то непонятное и жуткое.
Откуда-то к горлу подкатил плотный, горячий ком и застрял там. Филимон попробовал вздохнуть и не смог. Ему стало совсем плохо. Филимон растерялся и зачем-то побежал вперед. С перепугу.
Он не понимал, что с ним происходит, и боялся, и ему хотелось спрятаться.
Он неловко бежал на разъезжающихся неверных лапах, почти ослеп от страха и глядел как бы внутрь, в самого себя, разглядывал, что это в нем такое делается.
Потому и не заметил, как налетел на полосатые мешки. А на мешках ему вдруг сделалось нехорошо — и он испачкал эти самые окаянные мешки.
Ему сразу же стало легче, он жадно глотнул прохладный вкусный воздух и опомнился.
И тут раздался такой пронзительный, ни на что не похожий ор, что Филимон застыл на месте. Ему бы бежать, спасаться, а он стоял и оглядывался — хотел понять, что случилось.
А когда понял, было уже поздно.
Руки костяными клешнями вцепились в него, смяли в горсти пушистую мягкую шерсть вместе с кожей и швырнули в воду.
Филимон увидел, как перевернулось небо и желтая дворняга-волна смяла его, поволокла урча.
Володька услышал крик, но не понял, в чем дело, а разобрал только одно слово: «Нагадил!.. Нагадил!..»
Потом он увидел, как в воздухе закувыркался щенок, его Филимон, Филимоша, очкарик.
Ноги сами понесли его, метнули вперед. И Володька сиганул за борт.
Уголком глаза он успел заметить стоящего у штурвала отца, его испуганные добрые глаза под блестящей мокрой зюйдвесткой, и в каком-то дальнем, затаенном переулочке мозга промелькнули нечеткие поспешные мысли, суть которых была в том, что уж его-то, Володьку, отец вызволит, как-нибудь уж вытащит, не бросит, а Филимону одному в море — погибель. Потонет Филимон.