Аркадий передвинул на отцовском столе искусно вырезанного из дерева небольшого орла, в пасти которого торчала синяя авторучка.
— Это все-таки гипербола, папа.
— Отнюдь нет, — убежденно возразил отец. — Это наше ближайшее будущее, к которому уже сейчас надо готовиться человеку., И вот что в связи с этим скажу я, дорогой мой Аркашка. Может быть, я в чем-то и ошибаюсь, но в последнее время мне стало упорно казаться, что летать на нынешнем сверхзвуковом самолете — большое искусство. И не каждый, кто начал летать, может в совершенстве овладеть такой машиной, стать ее полновластным, что называется, повелителем.
— Постой, папа. Но ведь если ты будешь рассуждать подобным образом перед летчиками, ты подорвешь у них веру в профессию.
— У слабых духом, может быть, и подорвал бы, у сильных — никогда, — веско ответил отец.
— Однако я представляю, как бы вытянулись у них лица, если бы они узнали точку зрения командующего, — сказал сын упрямо.
Антон Федосеевич задумчиво улыбнулся:
— Рядовые летчики никогда не услышат от меня этого.
— Но один из них уже услышал.
— Ты не только летчик, Аркаша, — мягко улыбнулся генерал, и лицо его в суровых складках стало на мгновение очень нежным,— ты еще и мой сын... моя надежда, смена, черт побери! — Антон Федосеевич сел на кровать, похлопал себя по крепкой шее. — Вот где у меня все эти мысли лежат. И хочу я тебя, Аркаша, по совести спросить, как отец, готовый за тебя в огонь и воду. Ты-то у меня выдержишь, сдюжишь? Не подведешь ба-таловской летной чести? По силам ли тебе окажется наш «икс»? Не сдашься ли перед его требованиями?
Аркадий вспыхнул и обиженно отодвинулся от Антона Федосеевича:
— За кого ты меня принимаешь, отец?
Командующий положил ему на плечи свои
тяжелые руки, вгляделся в молодое смуглое лицо с заблестевшими глазами:
— Ну, ну, я же не обидеть тебя... Верю, сынка, иначе баталовский сын и не мог бы ответить.
Аркадий встал, разминая затекшие ноги, медленно прошелся по комнате, с интересом ее рассматрйвая. Взгляд наталкивался на картины в позолоченных рамах, похожие своими сюжетами и манерой исполнения на те, что он уже видел в столовой и гостиной. Те же рыцари с надменными лигами. Только в столовой и гостиной они были изображены пешими, а на этих полотнах сидели на боевых конях, в роскошных седлах с тонкими инкрустациями. Длинные узкие лица, каменно-спокойные позы, длинные лошадиные морды, так что казалось, что кони похожи на людей, а люди на коней. И среди этих помпезных полотен попросту нереальным, случайно занесенным казался портрет молодой женщины. Светлые печальные глаза с доброй всепонимающей искренностью смотрели из-под густых бровей, будто спрашивали: «Зачем я здесь, среди этих твердокаменных мужей в древних одеждах, на фоне серых готических башен? Уберите меня отсюда. Здесь мне так неуютно».
Художник сумел придать подлинную живость ее чертам. Женщина была в военной гимнастерке. На одном погоне с ефрейторской лычкой .лежал сухой осенний лист в мелких прожилках. Шея у женщины была тонкая, без единой морщинки. Морщинки гнездились лишь в углах мягко очерченного рта, готового улыбнуться. А на нежной шее только мраморная жилка замерла, как струна. Из-под пилотки сыпались на незамутненный складками лоб светлые волосы, не очень густые, знакомые с ветром и солнцем. И опять щемящее чувство жалости надвинулось на лейтенанта, комком непрогло-ченным стало в горле.
— Она всегда с тобою, отец, — сказал Аркадий.
— Всегда, сынок,— глухо подтвердил генерал.
Замолчали. А сын вспоминал. Руки в редких веснушках по локоть и певучий волжский окающий голосок. Предрассветный ветерок врывался в открытое окно, редеть начинала темень, окружавшая со всех сторон особняк, кусты, разделенные покрытой гравием дорожкой, шептали: нам зябко.
Сын вспоминал, но этих воспоминаний было, оказывается, так мало, что молчание в комнате не затягивалось. В самом деле, что еще врезалось в память, кроме этих ласковых рук в веснушках? Нет, он забыл даже, какого цвета были у нее глаза, потому что маленькие дети иногда бывают невосприимчивыми к цвету, путают красный с лиловым, голубой с синим, серый с черным. А вот бездумная колыбельная, чуть ли не ею самой сочиненная, напетая безмерно добрым голосом, так и осталась в сознании.
И еще осталась в памяти широкая плоская кровать и она, эта женщина, метавшаяся в бреду, вся высохшая, с провалившимися, тусклыми глазами. А потом оркестр, военные с покрасневшими от холода лицами, непонятные слова — «любимица всего полка», которые говорил над большой ямой человек с непокрытой головой и двумя золотыми звездочками на кителе.