Аркадий Бабченко
Взлетка
Сегодня утром наши штурмовали какое-то село, и весь день из Чечни везут раненых и убитых. Тела не успевают разгружать и выкладывают на взлетке рядком, одного за другим. Их заворачивают в специальные серебристые мешки и оставляют на бетоне. Красивые блестящие пакеты ослепительно горят на солнце, как конфетки. Они такие яркие, что не верится, будто в эти праздничные фантики завернуты обгоревшие человеческие останки.
На взлетке постоянное движение. Кто-то прилетает, кто-то улетает, раненые ждут попутного борта, около фонтанчика с водой толпятся люди. Каждые десять минут на Чечню уходят набитые под завязку штурмовики и возвращаются уже пустыми. Вертушки греют двигатели, горячий ветер гоняет пыль по взлетке, и нам страшно.
Нас везут на войну.
Мы лежим на краю взлетной полосы вдали от всех — Кисель, Вовка Татаринцев и я — и подставляем голые животы небу. Несколько часов назад нас пригнали со станции, и теперь мы ждем, что будет с нами дальше. Наши сапоги стоят рядышком, портянки сохнут на голенищах. Мы впитываем тепло.
Желтые остроги сухой травы колют наши спины. Кисель срывает пальцами ног одну, переворачивается на живот и крошит ее в руках.
— Смотри, сухая совсем. А в Свердловске еще сугробы выше головы.
— Тепло, — поддакивает Вовка.
Нам с Вовкой по восемнадцать лет. Мы с ним вообще похожи — оба сухие, длинные, может, из-за внешнего сходства мы и сдружились особенно крепко. Только Вовка немного темнее меня. Словно сушеный абрикос — смуглый, сухощавый, тощий. Глаза черные, а брови светлые, выгоревшие. Он родом с юга, из-под Анапы, и ехать в Чечню вызвался потому, что, как ему казалось, здесь он будет ближе к дому.
Киселю двадцать два, и в армию его призвали на год, после института. Через шесть месяцев у него дембель, и отправляться на войну он совсем не хотел, думал спокойно дослужить где-нибудь в средней полосе, поближе к своему родному Ярославлю. Но у него ничего не вышло.
Еще рядом с нами сидит губастый Андрюха Жих, самый маленький солдат в нашем взводе, прозванный за это Тренчиком. Его рост не больше полутора метров, но есть он может за четверых. Куда девается все, что он съедает, непонятно — все равно он остается маленьким и тощим, как вобла. Самое выдающееся в его организме — губы, которыми он может зачерпнуть за раз полбанки сгущенки и которые придают его мягкому краснодарскому говору шамкающий оттенок.
Справа от него — еврей Витька Зеликман, который больше всего на свете боится избиений. Мы все боимся избиений, но интеллигентный Зюзик переносит их особенно тяжело. За полгода армии он так и не смог привыкнуть к тому, что он — чмо бессловесное, тварь поганая, серая солдатская скотинка, и каждый тумак повергает его в депрессию. Вот и сейчас он сидит и думает о том, как нас здесь будут бить — больше, чем в учебке, или меньше.
Последний в нашей группе — смурной Рыжий, здоровый, молчаливый парень, который только и думает о том, как бы поскорее сделать отсюда ноги.
Сегодня нам впервые удалось поесть как следует. Наш майор, который орал на нас всю дорогу, сидит сейчас в центре этого поля, довольно далеко, и мы, пользуясь моментом, распотрошили свой неприкосновенный запас, который выдали на дорогу и который майор строго-настрого запретил трогать. В поезде он выдавал сухпаек из расчета одна банка тушенки на сутки, и за два дня пути у нас основательно подвело животы. Хлеб, который везли в отдельном вагоне, не успевали разносить на коротких остановках, когда наш эшелон пропускал встречные, стоя на запасных путях, подальше от людских глаз, и мы были все время голодными.
Чтобы не опухнуть с голодухи окончательно, мы меняли на жратву свои солдатские ботинки. Каждому перед отправкой выдали по паре связанных шнурками парадных ботинок. “Интересно, где мы там будем маршировать?” — сказал Тренчик и первый обменял их на десять пирожков с капустой.
Ботинки брали у нас станционные торговки из жалости. Завидев эшелон, они бросались с пирожками и курочками по-домашнему, но, когда понимали, что это за поезд стоит в запаснике, начинали причитать. Они ходили вдоль эшелона, причитали и крестили наши вагоны и брали у нас ненужные им ботинки и кальсоны в обмен на пирожки. Одна женщина подошла к нашему окну и молча протянула бутылку лимонада и килограмма полтора шоколадных конфет. Она обещала принести сигарет, но майор отогнал нас от окна и запретил высовываться.
Весь хлеб раздать нам так и не успели, он заплесневел. И когда мы, выгрузившись из эшелона в Моздоке, проходили мимо последнего вагона, позеленевший кислый хлеб выбрасывали из него мешками, прямо нам под ноги. Кто сумел, успел подхватить буханку.
Мы оказались в числе самых шустрых. Теперь наши желудки набиты перловой кашей со свининой, кроме того, каждый умял по целой буханке хлеба, и можно сказать, что сейчас мы довольны жизнью.
— Интересно, успеют ли нас сегодня поставить на довольствие? — шамкает своими варениками Тренчик, засовывая вылизанную до блеска ложку за голенище сапога. Пообедав, он тут же начинает думать об ужине.
— А ты что, очень туда торопишься? — отвечает ему Вовка, кивая на хребет, за которым начинается Чечня. — По мне, уж лучше совсем без курева, лишь бы задержаться на этом поле подольше.
— А еще лучше быть как можно дальше отсюда, — говорит Кисель.