Из окна гостиной Абеля, обшитой дорогим темным деревом и заставленной книжными полками, открывается прекрасный вид на Риверсайдский парк, на Гудзон и на Нью-Джерси. Почти год назад, Четвертого июля, мы любовались отсюда праздничным фейерверком. Из приемника лилась классическая музыка, своеобразное звуковое сопровождение световым эффектам, устроенным компанией «Мейси». Мы смотрели, слушали и поглощали пирожные.
Примерно так же мы сидели сейчас. Мы с Каролин пили виски, а Абель – кофе со взбитыми сливками. По музыкальному каналу передавали струнный квартет Гайдна. Правда, на улице любоваться было нечем – разве что вереницей авто на авеню Западной стороны да бегунами, кружащими по парку. Не сомневаюсь, что некоторые были, как и я, в «пумах».
Когда Гайдна сменил Вивальди, Абель отставил пустую кружку и откинулся на спинку кресла, сложив на животе небольшие руки. У него только туловище посередине заплыло жирком, руки же были худые, и на лице не замечалось лишних складок. Толстый, как у Санта-Клауса, живот, выпиравший из синих габардиновых брюк, был следствием безграничного пристрастия Абеля к сладкому. Сам он утверждал, что начал полнеть лишь после войны.
– В лагере я только и думал, как бы поесть мяса и картофеля, – рассказывал он мне однажды. – Я бредил сосисками и филе, бредил поджаренной свининой и барашком на вертеле. А сам тем временем до того отощал, что кости торчали. Усох весь, как шкура, выложенная на солнце. Когда американцы освободили лагерь, они стали взвешивать заключенных. Говорят, что у большинства полных людей широкая кость. Наверное, так оно и есть. Но у меня-то кость узкая. Знаешь, насколько я потянул, Бернард? Всего на девяносто два фунта!
Когда нас увозили из Дахау, у меня была одна мысль: есть досыта и поправляться. Поправляться во что бы то ни стало. Но потом я увидел, что мне не хочется ни мяса, ни картошки... Не хочется есть то, к чему я привык с детства. И не только потому, что у меня были выбиты эсэсовским прикладом зубы. Я теперь не мог смотреть на мясо без отвращения. В каждой сосиске мне чудился жирный тевтонский палец. Однако зверский аппетит у меня не пропал. Меня неудержимо потянуло на сладкое... Знаешь, что такое счастье, Бернард? Это когда знаешь, что ты хочешь, и имеешь возможность исполнить свое желание. Если бы мне позволили средства, я бы нанял кондитера. Чтобы он жил у меня и готовил для меня пирожные.
Сейчас он слопал с кофе большой кусок кремового торта с орехово-ягодной начинкой, а нам вдобавок предложил еще полдюжины сортов на редкость жирных пирожных. Мы вежливо отказались от угощения и продолжали тянуть виски.
– Ах, дорогой Бернард и очаровательная Каро-лин! Как же я рад видеть вас обоих! Однако становится довольно поздно... Ты что-нибудь приготовил для меня, Бернард?
Мой дипломат стоял рядом. Я открыл его и достал изящный томик в синей телячьей коже. То была «Этика» Спинозы, напечатанная в Лондоне в 1707 году. Я подал книгу Абелю. Он повертел ее в руках, погладил переплет своими длинными тонкими пальцами, откинувшись, изучил титульный лист и начал перелистывать страницы.
– Смотрите, это стоит послушать, – сказал он. – «Человеческая мудрость отчасти состоит в том, чтобы блюсти умеренность в еде и питье, наслаждаться благовониями и красотой живых цветов, получать удовольствие от одежды, музыки, физических упражнений и лицедейства, когда это не вредит другим». Неплохо сказано, разве нет? Будь Барух Спиноза сейчас с нами, я бы отрезал ему добрый кусок этого торта. Уверен, ему бы понравилось. – Абель снова открыл титульный лист. – 1707 год. Совсем неплохо. У меня есть более раннее издание, на латинском, напечатанное в Амстердаме. Первое издание «Этики» когда было, в 1675-м?
– В семьдесят седьмом.
– Мое издание помечено, кажется, восемьдесят третьим. Что до английского, то у меня только одно издание, из серии «Библиотека для всех», в переводе Бойля. – Он помусолил палец, перевернул несколько страниц. – И вполне в приличном состоянии. Правда, вот тут обрез водой подпорчен и несколько страничек помяты. Но в целом – в хорошем состоянии. – Он захлопнул книгу и сказал нарочито-равнодушным тоном: – Ну что ж, я, пожалуй, мог бы найти на полке местечко для этой книги. Сколько просишь, Бернард?
– Это подарок.
– Мне?
– Если найдется местечко на полке.
Абель покраснел:
– Вот это сюрприз! Нет, но я-то, я-то хорош – и обрез подпорчен, и странички смяты! Можно подумать, что цену сбивал. Твое великодушие повергает меня в стыд, Бернард. В самом деле, это великолепный томик, а переплет – просто роскошь. Ты твердо решил, что отдаешь его мне даром?
Я кивнул:
– Он попал ко мне с партией книг в красивых переплетах. Декораторов не сильно интересует, что там внутри. Чего только люди не обтягивают в кожу! Сказать – не поверишь. Да и я любую книгу продам, если хорош корешок. Декораторы скупают их на метры. На днях разбираю ее, эту партию, вдруг вижу – Спиноза! Сразу о тебе подумал.
– Ты очень добр и внимателен, Бернард. Большое спасибо! – Абель вздохнул и положил книгу рядом с пустой кружкой. – Но ведь не только Спиноза привел тебя сюда в такой час. Наверное, еще кое-что принес, разве нет?
– Принес, три предмета.
– Надеюсь, не для подарков?
– Не совсем.
Я достал из дипломата небольшой бархатный мешочек и подал Абелю. Он подержал его в руке, словно взвешивая, потом вытряхнул содержимое на ладонь. Увидев пару простеньких, но элегантных изумрудных сережек, он достал из нагрудного кармана крошечную лупу, вставил ее в глаз и принялся рассматривать камни. Каролин отошла к буфету, где стояли выпивка и пирожные. Она успела налить себе виски, вернуться на свое место и ополовинить очередную порцию, прежде чем Абель закончил изучение изумрудных сережек.
– Неплохой цвет, – сказал он. – Кое-какие погрешности в отделке. Словом, недурная вещица, но ничего экстраординарного. Наметил сумму?
– Я никогда не намечаю сумму.
– На твоем месте я не стал бы продавать эти камешки. Они хорошо подойдут Каролин. Не хочешь примерить, liebchen[1]?
– У меня уши не проколоты.
– Напрасно. У каждой женщины должны быть проколоты мочки, чтобы носить изумрудные серьги. Знаешь, Бернард, я бы не дал за них больше тысячи. Это хорошие деньги. Я исхожу из продажной цены на такие вещи – между четырьмя и пятью тысячами, даже ближе к четырем. Даю тысячу, Бернард, больше не могу.
– Тысяча так тысяча.
– Заметано. – Абель кинул сережки в мешочек, а мешочек положил на «Этику» Спинозы. – У тебя еще что-то есть?
Я кивнул и достал из дипломата другой бархатный мешочек. В отличие от первого, с сережками, который был клюквенного, как ливрея у швейцара, цвета, этот был синий, побольше размером, и по краям у него был продернут шнурок для стягивания верха. Абель распустил шнурок и вынул женские ручные часики с прямоугольным корпусом, круглым циферблатом и золотым сетчатым браслетом. Я не думал, что ему понадобится лупа, однако он опять вставил стеклышко в глаз.
– "Пьяже", – сказал он наконец. – Сколько на твоих, Бернард?
– Двенадцать ноль семь.
– Господин Пьяже абсолютно согласен с тобой.
Это не было для меня сюрпризом: я завел эти часики и поставил по своим, когда достал их из сейфа.
– Извините, я оставлю вас на минутку. Хочу посмотреть новый каталог. А вы угощайтесь, угощайтесь!.. У меня богатый выбор, вот эклер, вот слоеный захер: внутри шоколад, сверху – абрикосовое варенье. А вот здесь шварцвальдский торт – пальчики оближешь. Покушайте сладенького, дети, я мигом.
Я не устоял и взял эклер. Каролин отрезала себе кусок пышного семислойного торта с таким количеством шоколада между коржами, которое могло бы сорвать урок в любом школьном классе от первого до пятого включительно. Я налил нам обоим по кружке кофе и по небольшому бокалу золотисто-бурого арманьяка, чей возраст превышал мой и Каролин, вместе взятые. Вернувшийся Абель был доволен, застав нас за угощением. Он объявил, что продажная цена часов составляет 4950 долларов. Это было больше, чем я ожидал.