А потом Художница провалилась в черноту.
Чувства вернулись постепенно. Под щекой – прохладная трава и цветы, пахнувшие аптечным лекарственным сбором, над головой – безмятежно-чистое вечернее небо. Дышащая грудь земли покачивалась, как колыбель. Как лодка… Лодка!
Сердце бухнуло в груди, как упавший с высоты кирпич. Оттолкнувшись от земли и щурясь в сторону озера, Художница села. Лодки не было, как и следовало ожидать. Неужели опять померещилось?! Кое-как поднявшись на ноги и поймав ускользающее змеёй равновесие, она поняла: нет, кисточка не подвела. Лодка осталась на картине, теперь уже полностью готовой и не требовавшей никаких исправлений. С измученной улыбкой – ну наконец-то всё получилось! – Художница дотронулась до полотна, и сердце вдруг ухнуло в ледяную пропасть: пальцы погрузились в картину, точно в воду. Отдёрнув руку, Художница едва не села в траву.
Ай да кисточка…
Ей потребовалось минут двадцать, чтобы прийти в себя. При пристальном всматривании в картину начинало казаться, что поверхность воды слегка рябит, а лодка покачивается; облака неуловимо меняли свой вид, и даже стрекозы радужно зависали над камышом, охотясь на какую-то более мелкую живность… И, хотя Художница не двигалась с места, картина словно приближалась к ней, гипнотизируя.
Получилось!
Очень хотелось поделиться этим с Надин. Сердце выпрыгивало из груди, рвалось к ней, где бы она ни была. Может, она уже вернулась, стелет постель и расчёсывает свои чудо-волосы, словно сошедшие с картин Жозефины Уолл? Повинуясь повелению сердца, ноги рьяно принялись крутить педали, а длинная тень цвета сепии неотлучно скользила рядом в дорожной пыли: небрежно закатанные джинсы, длинные спортивные носки и кеды-конверсы.
Даже не заходя в дом, по одному его внешнему виду и по чувству пустоты в груди Художница поняла: её снова ждёт одинокая ночь. Где же Надин? Может, с ней что-то случилось? Беспокойство ужалило пчелой, и боль от укуса разлилась по всей душе, заставляя её беспрестанно мерить шагами расстояние от стола до порога, от порога – до калитки. Вся беда была в том, что Надин нельзя было даже отправить SMS, не говоря уже о том, чтобы навестить её у неё дома. Художница совершенно ничего о ней не знала, но это не мешало ей чувствовать Надин своей – родной, близкой, любимой. Это было так же просто и естественно, как вжаться животом в землю и обхватить её, необъятную, руками, сказав ей: «Ты моя». И земля не возразит, просто прошелестит ласково травой и отдаст тепло солнца, впитанное ею за длинный жаркий день…
Художница почти не спала, изливая свою печаль и тревогу в глухую ночь, пахнувшую мелиссой и полынью. Вспомнив утром, что так и не полила грядки, схватилась за лейку: если этого не сделать, уж наверняка от Надин попадёт, когда та вернётся. Потом жевала вприкуску с горбушкой ржаного хлеба свежесорванный огурец, разрезанный повдоль и посыпанный солью, думая, чем заполнить безрадостно-тягучий день, лежавший перед ней, как дорога к горизонту. Ответ был очевиден: работой, как всегда. А вечером предстояло отвезти картину матери.
С матерью они никогда не разговаривали на тему любви, брака, секса, ориентации. Видимо, мать полагала, что всё образуется и наладится естественным путём: Художница «перебесится», и странности уйдут сами собой. Кроме того, издавна и по умолчанию считалось, что ей будет сложнее устроить личную жизнь из-за проблем со слухом: круг кандидатов в спутники жизни сужался до небольшой группы таких же, как она. Чтобы здоровый человек связал свою жизнь с инвалидом, нужны были неземные чувства, каких днём с огнём не сыщешь, а потому объединяться в семьи следовало товарищам по несчастью – тем, кто и так уже в одной лодке. Художница видела немало таких пар и отчасти была согласна с тем, что объединённые общей бедой люди легче понимают друг друга, но душу жгло чувство несправедливости такого положения вещей. Принадлежать к какой-либо касте не хотелось, а в сердце недосягаемым аленьким цветочком жила мечта о любви, стирающей любые границы.
Девушкам, которые ей нравились, она не смела открывать своих чувств – из опасения быть отвергнутой, непонятой, да ещё и «спалиться» при этом. Открыто говорить о своих предпочтениях она не могла. Быть может, по её вечному мальчишескому виду кто-то и догадывался об истинном положении вещей, но внешность обманчива: в университете она видела похожих на неё девушек, которые, вопреки видимому отрицанию женственности в облике, тем не менее, встречались с парнями. Она убедилась: внешность – ещё не всё.
Хоть ей самой это казалось невероятным, но аленький цветочек её мечты получил подпитку от девушки с редким именем Ростислава. Началось всё просто – в библиотеке. Где-то в уголке души Художницы лежала сухая кучка лепестков-воспоминаний: курсовая, стопка книг, потерянный гардеробный номерок. Длинные тёмные волосы, красивые шелковистые брови, столик в кафе. Ростиславу не смущал «глухой акцент» Художницы, она на удивление хорошо её понимала, хотя сама проблем со слухом не имела. А потом девушка призналась, что сперва приняла Художницу за парня. Художница обиделась было, но Ростислава произнесла ключевые слова, которые всё перевернули: «Твой пол значения не имеет, ты мне нравишься любой». Ростислава была тоже из неполной семьи, жила с матерью, работавшей на двух работах.