— В камышах никого не осталось?
— Мы прочесывали.
Сенько подходит к убитым, переворачивает одного.
— Не буржуй вроде. Чего он пошел против нас?
Грач не раз задавал себе этот вопрос. И теперь, глядя на убитого, простоватого парня с застывшим на лице удивлением, он думает, что, может, ради таких вот не слишком разбирающихся в политике деревенских парней Москва и приказывала избегать конфликтов.
— Погнали.
— А классовое сознание?
Ему хочется сказать, что сознание, даже классовое, подразумевает знание, но он вдруг злится на себя за неуместность мирных разглагольствований.
— Вы на другого гляньте, явный фашист. Из простого народа веревки вьют, сволочи!
— Простой не простой — как отличишь?
— В том и беда.
Грач ждет упреков в неуместной жалости, но Сенько молчит. Война только началась. И хотя уже знаешь, что мирные разглагольствования на фронте не только неуместны — вредны, душа еще не ожесточилась.
Они идут дальше, перебираются вброд через неширокую протоку и углубляются в заросли тальника.
— Сейчас я вам покажу, как можно бить врага без потерь, — говорит Грач, словно оправдываясь, придавая голосу суровость.
Они находят секрет, затаившийся с ручным пулеметом за кустом, ложатся в траву рядом с пограничниками, выслушивают доклад о том, что на участке пока все спокойно, что солдаты на том берегу, как всегда, роют траншеи и что в кустах у берега замечено восемь замаскированных лодок.
— Ясно же — десант готовят, — горячится Сенько.
Грач кладет ему руку на плечо и показывает вперед. Они ползут один за другим, оба втискиваются в маленький шалашик, хитроумно сплетенный из живых стеблей тальника. В трех метрах от шалаша светлеет вода, поеживается прибрежными водоворотами. Отсюда до брустверов вражеского пикета не больше пятисот метров. Там, меж осокорей, высвеченных закатным солнцем, виднеются серые глинобитные стены казармы и двор, по которому спокойно, словно и нет никакой войны, расхаживают солдаты.
— Они привыкли, что мы не стреляем. Теперь отучим, — говорит Грач и, не оборачиваясь, зовет тихо: — Говорухин! Видишь того голого, что умывается? Снимешь его. Смотри не промахнись. Нужно, чтобы с первого выстрела.
Затем Грач подзывает пулеметчика, берет у него ручной пулемет и сильно ударяет сошниками в плотный зеленый бруствер.
Булькает вода под берегом. Зудят комары. Солнце сбоку подсвечивает правый берег, брустверы окопов, осокори, сухие камышовые крыши сараев.
Выстрел обрушивается, как гром. Солдат у колодца на том берегу падает лицом в бадейку, заваливается на бок. К колодцу подбегают другие солдаты, собираются крикливой толпой.
И тогда Грач нажимает на спусковой крючок и бьет по этой толпе непрерывной длинной очередью. Потом вскакивает, кричит в заросли:
— Отходить! Всем отходить!
Когда они, запыхавшиеся, падают в траву за дамбой, от пикета по камышам запоздало начинают частить пулеметы. Где-то высоко всвистывают пули, косят ветки кустарника. Сумерки ползут по лугам, густеют с каждой минутой.
Позади вдруг ярко вспыхивает, и сухой треск взрыва раскатывается над Дунаем.
— Бегом! — командует Грач.
— Где эта батарея? — на бегу спрашивает Сенько.
— Трудно понять. Где-то в глубине.
— Надо засечь. Не сегодня завтра наша артиллерия подойдет.
Они подходят к селу уже в темноте. Стены хат белесыми призраками светлеют меж осокорей. Возле них то там, то тут вспыхивают цигарки: старики пережевывают события дня.
— Стой, кто идет?!
— Кто это? — удивленно спрашивает Грач.
— То я — Гнатюк.
— Ты что — за часового?
— Ага. Вроде полевого караула.
Дед Иван подходит вплотную, вскидывает бороденку, говорит доверительным шепотом:
— Пока вы бой воевали, мы радиву слушали. Сводку Главного Командования Красной Армии передавали. Бьют ворогов. Нигде их не пустили, только, кажись, в двух местах. Сбили шестьдесят германских самолетов. А? Никаких самолетов у них не хватит.
— А еще что передавали?
— Законы всякие. О военном положении, о мобилизации. Много всего. Народ поднимается. Вот и я сторожу тоже.
Грач поощрительно хлопает его по плечу, проходит мимо. И вдруг останавливается, говорит в темноту:
— Дед Иван, зайдите-ка на минутку.
Несмотря на бои, на артобстрел, застава живет по-прежнему. Все так же повар хлопочет на кухне, и часовой стоит у ворот, и дежурный, с красной повязкой на рукаве, четко встречает начальника. Грач запретил личному составу только отдыхать в казарме. Да и некому отдыхать. Немногие свободные от нарядов пограничники, подостлав шинели, спят в саду у брустверов окопа.
В мазанке-казарме тихо и пустынно. Грач пропускает деда вперед, садится рядом с ним на скрипучую койку.
— Иван Петрович, — говорит он, необычно называя деда по имени-отчеству. — Скажите, кто вы по национальности?
— Папа — рус, мама — рус, а Иван — молдаван, — усмехается дед.
— Вы давно здесь живете?
— Да ведь сколько живу, столько и здесь.
— Места на том берегу знаете?
— Лучше, чем свою старуху, бывало. Места, они всегда одинаковые. А старуха у меня была капризней Дуная, никогда не знал, в какую сторону кинется…
— Как вы думаете, где можно спрятать целую батарею, да так, чтобы ее и не видно было и не слышно?
— Мудреная задача, — говорит дед. — Считай, с той войны пушек не видал. В Измаил тогда ездил.
— Если мы не засечем эту батарею, она нам все село побьет.
У Грача ясная идея относительно деда Ивана, но ему хочется, чтобы он сам о ней догадался.
— Как ее засечешь издаля-то. Надо поближе поглядеть.
— Верно, дед, светлая у вас голова, стратегическая. Да кого ж послать?
Старик скрипит пружинами, сопит обидчиво:
— А мне, значит, нет доверия?
— Это дело опасное и трудное.
— А и не больно-то. Я в тамошних протоках каждую лягушку знаю. А опасно-то — теперь везде опасно. Давеча снаряд малость в хату не угодил, гуся в огороде убил да стекла повышиб. Соседка и посейчас икает на лавке.
— Это дело, дед, очень серьезное. Надо, чтобы вас никто не заметил. И надо, чтоб вы поскорей вернулись. На том берегу весла спрячете и пойдете тихо на одном шесте. Мы тут пошумим, маленько, так вы покуда уходите подальше. А днем сидите в камышах и слушайте, откуда будут пушки стрелять…
Тишина кажется густой и сжатой, как в запертой на ночь школе. Помаргивает лампа на столе. Жужжит муха под потолком. Где-то за стеной с подвыванием тявкает собака.
— Ударим на рассвете, в тот самый час, — мечтательно говорит Сенько.
— Не надо на рассвете. Переправимся ночью, тихо снимем часовых и — малой кровью, могучим ударом. Как в песне.
— Какой же это удар, когда тихо?
— Разве не все равно?
— Не эффектно.
— Пусть эффектно враги умирают, — сердится Грач. Ему вспоминается фотограф, недавно приезжавший на заставу. Тот тоже все искал красивостей. Чтобы был хмурый взгляд, устремленный вдаль, чтобы пограничники шли в атаку подтянутыми, застегнутыми на все пуговицы, в ровненькой шеренге. И чтобы не сгибались перед пулеметами…
Они умолкают, обиженные друг на друга.
— Что там на других заставах? В комендатуре-то больше известно? — спрашивает Грач, чтобы переменить разговор.
— Везде одно и то же — десанты, бои. В устье наши бронекатера пикет разгромили, расстреляли из пушек. Измаилу досталось: в первый же час — артналет. В городе Рени, на первой заставе, начальник погиб, а политрук чуть в плен не попал. Там немцы еще ночью высадились.
— Немцы?
— Чему вы удивляетесь? Они везде, и у вас тоже, только в румынской форме. А под Рени их особенно много: город, мост, сами понимаете. Заставу-то взять не сумели: часовой тревогу поднял. А политрук дома спал, так его прямо сонного и схватили. Оглушили, поволокли к реке — и в лодку. Чтобы к себе увезти. А он, не будь дурак, когда очнулся, перевернул лодку и под водой поплыл к своему берегу. Течение там быстрое — унесло. Хоть и раненный, а выплыл, добрался до заставы и еще боем руководил.