Необычная односложность заставляет Протасова протиснуться вниз, в густой промасленный жар машины. Он видит черные смоляные бока двигателя, словно бы забинтованные, белые, в асбесте, трубы, и на одном из этих бинтов-трубопроводов — четкий кровяной отпечаток ладони.
— Пардин!
Механик сгорбленно идет навстречу по узкому проходу, и Протасов холодеет, увидев не широкое, всегда улыбающееся лицо Пардина, а сплошную черно-кровавую маску. Он кидается к нему, бьется головой о плафон. И в клубящемся сизым дымом косом солнечном луче под иллюминатором вдруг видит, что механик улыбается.
— Стеклом порезало. Только что окровянило, а так — ничего.
Снова мирная тишина лежит на реке. Раннее солнце поигрывает на легкой ряби Дуная. Ветер шевелит камыши, шумит ими однотонно, успокаивающе.
— Может, выключить? — спрашивает Пардин, высунув из люка свою перебинтованную голову.
— Погоди, — говорит Протасов. Его беспокоит эта тишина и неподвижность. Ни разу прежде не знавший настоящего боя с его особыми хитростями, Протасов все же чувствует, что это неспроста — такое гробовое молчание. Он ждет, когда пограничники, прочесывая прибрежные заросли, покажутся по эту сторону камышей.
Но вдруг он видит совсем не то, чего ждал: из-за мыса, лежащего темным конусом на солнечной ряби, медленно выплывает монитор, прикрывая бронированным бортом с десяток десантных лодок.
…Не странны ли мы, люди? Жаждем решительного и бескомпромиссного, а когда приходит это желаемое, мы начинаем мечтать об обратном и где-то в глубине своего разума непроизвольно включаем защитительный рефлекс великой утешительницы — надежды, что все обойдется. И даже когда не обходится, мы не теряем надежды на чудо. До конца не теряем, даже когда и надежды не остается.
Вот так и мичман Протасов, ярый сторонник решительных действий, мечтавший прежде отваживать нарушителей не долготерпением, а внезапным огнем, сейчас, наблюдая в бинокль за приближающимся монитором, больше всего желает, чтобы тот тихо прошел мимо.
«Может, это все же случайность? — с надеждой думает он. И понимает нелепость своих надежд. — С извинениями не ходят, держа оружие на изготовку. Это новый десант…»
Но что должен делать он, мичман Протасов? Открывать огонь, когда десант начнет высаживаться? Но тогда будет поздно: его, неподвижно стоящего в протоке, вмиг расстреляют пушки монитора. А враги подойдут к камышам, и пограничники на берегу потеряют их из виду, не смогут вести прицельный огонь…
Протасов оглядывается: две пары глаз внимательно и строго смотрят на него, ждут.
— Что, братва? — говорит он. И сразу командует: — По местам! Бить по лодкам, только по лодкам!
Вылетев из протоки, катер круто разворачивается на быстрине и идет прямо на монитор. Пули высекают огоньки из темных бронированных бортов. На лодках суета, вспышки выстрелов. Кто-то пытается залезть на высоко поднятую палубу, кто-то падает в воду. Монитор сбавляет ход, оставляя за кормой на белесой поверхности Дуная весла, доски, круглые поплавки человеческих голов.
Слева от «каэмки» вырастает куст разрыва, вскидывается белый фонтан, и брызги хлещут по рубке, жесткие, как осколки. Следующий снаряд прошивает оба борта и взрывается по другую сторону катера.
— Бронебойными бьют! Они думают: у нас — броня!
— Пусть думают…
Новый разрыв вспыхивает прямо под форштевнем. Визжат осколки. Протасов больно бьется о переборку, но удерживается на ногах, уцепившись за штурвал, трясет вдруг отяжелевшей головой, непонимающе глядит на Суржикова, ползущего по накренившейся палубе.
— Меняй галсы! — кричит он сам себе, наваливаясь грудью на штурвал. И еще послушный катер круто уходит в сторону, к острову.
Пулемет снова бьет, длинно, нетерпеливо. Протасов видит, что лодки отваливают от монитора, рассеиваются по реке. На них уже не так тесно, как было вначале, и стреляют оттуда уже не по катеру — по берегу.
«Догадались наши, по лодкам бьют!» — радуется он.
А катер все больше сносит течением. Он уже плохо слушается руля, пенит воду разбитым форштевнем. Двигатель чихает простуженно и совсем умолкает. И снова рядом взметываются разрывы: артиллеристам на мониторе не терпится расстрелять неподвижную мишень.
Протасов выходит из рубки на изуродованную, неузнаваемую палубу. Он перехватывает у Суржикова горячие ручки пулемета, успевает ударить по лодкам широким веером пуль, прежде чем перед ним вспыхивает белый ослепляющий шар…
Тихий вибрирующий звон плывет в вышине, о чем-то напоминая, увлекая куда-то. Протасов знает, что надо проснуться, потому что первый урок — география, который никак нельзя проспать: географичка Марья Николаевна — классная руководительница. Он с усилием размыкает веки, видит окно, залитое солнцем, комод в простенке, покрытый кружевной скатеркой, мать, копающуюся в нижнем выдвижном ящике. И по тому, что звонок звучит дома, догадывается, что проснулся во сне. С ним это уже случалось и всегда пугало его ощущением неведомой опасности. Он делает усилие, шевелит рукой и поворачивается на бок. Над ним сияет небо, такое голубое, что трудно смотреть. Перед глазами качаются красноватые листья конского щавеля. Протасов приподнимается на локте и долго глядит на фабричные трубы городской окраины. Там, вдалеке, густо пылят грузовики, а тут, совсем близко, ходит по лугу девушка, собирает дикий лук. И ему уже кажется, что это не звонок звенит и не жаворонок поет, это она смеется, тонко, заливисто, зовуще.
— Даяна!
Девушка смеется еще громче и идет к нему прямо через высокую траву, через болотца в низинках.
И тут он вспоминает все: ночь, утро, черный монитор на блескучей глади реки. И стонет от навалившегося вдруг тяжелого звона в голове.
— Товарищ мичман! Товарищ мичман!
Протасов видит небо, узкие листья тальника и близкие встревоженные глаза Суржикова.
— Где мы?
— На острове.
— А катер?
— Да там…
— А мы почему здесь?
— Так он, товарищ мичман, потонул.
Подробности боя проходят перед ним, словно кадры кино, которое крутят назад.
— А Пардин где?
Суржиков отворачивается и молча лезет в заросли, волоча перевязанную тельняшкой ногу. Скоро он возвращается, тяжело садится на траву, рядом с расстеленным мокрым бушлатом.
— Тихо вроде.
Только теперь сквозь звон в голове Протасов слышит тишину. Ни выстрелов, ни криков. Ветер шевелится в чащобе тальника. Где-то совсем рядом, за кустами, шумит вода, и комар зудит над самым ухом.
— Где монитор?
— Ушел, наверное.
— А может, десант высаживает?
— Высаживать-то некого.
Протасов обессиленно роняет тяжеленную голову, спрашивает, снова закрывая глаза:
— Как это вышло?
— Попали, заразы! Прямо по ватерлинии. А у нас и без того дырок хватало.
— А может, выплыл Пардин?
Снова Суржиков не отвечает. Протасов разлепляет глаза, видит, что матрос отрешенно качает головой, как женщина, опустошенная безнадежностью. Комары вьются над его голой спиной, пикируют с высоты.
— Накинь… бушлат… сожрут ведь.
Суржиков здоровой рукой хлопает себя по спине, равнодушно смотрит на окровяневшую ладонь. И вдруг настораживается.
— Плывет кто-то. А ну, тихо!
Он уползает в кусты, и скоро оттуда, из дальнего далека, слышится его приглушенный голос:
— Эгей, братишки, давай сюда. Тута мы…
— Товарищ лейтенант, связь наладили!
Пятнистый от пота и пыли, с бровью, рассеченной отскочившей стреляной гильзой, начальник заставы спешит к блиндажу, на ходу отдавая распоряжения о нарядах, боеприпасах, подводах, которые нужно достать в селе. Он выхватывает трубку, горячо кричит в нее:
— Комендатура? Кто у телефона? Срочно коменданта! Коменданта мне!
— Его нет, — тихо журчит в трубке.
— Что значит — нет? Разыщите!
— Коменданта нет, — упрямо отвечает далекий замирающий голос.
— На нас совершено нападение. Погиб политрук Ищенко. Катер потоплен. Вы слышите меня? Передайте коменданту. Да побыстрей!
— А ты думаешь, он на рыбалку уехал?
— Кто это говорит?
— Дежурный по комендатуре лейтенант Голованов.