— Ничего я не испугался, — зло ответил Чепиков. — Что говорить, если не верите. Вы же меня с ходу в убийцы записали. Сейчас только для порядка спрашиваете… А мне теперь все едино. И не поймете вы этого!
— Что-то понимаю, — тихо ответил Коваль, — только не до конца. Пытаюсь разобраться.
— Ну как же я мог застрелить ее? — словно очнувшись, горячо заговорил Чепиков. — Марусеньку мою… До нее у меня все никак не складывалось, я уже и верить в себя перестал. Ни радости, ни надежды. И вдруг — она!.. Дом достраивал — радовался, ребенка ждали — сплошной праздник. А как в больницу Маруся попала, думал — жить не буду, только бы она жила. Как же я мог стрелять в нее, и как вы можете такое говорить?! — У Чепикова перехватило горло, он закашлялся, хватаясь руками за рот. Сдержав кашель, продолжал с той же страстью: — Не убивал я никого, и дело не в пистолете… — Он внезапно замолчал.
— А в чем?
Коваль специально неторопливо пододвинул к себе стопку чистой бумаги. Не хотел показывать поспешность перед Чепиковым, чтобы не испугать его. Подозреваемый, по мнению подполковника, находился в таком состоянии, когда ему самому нужно было излить душу, чтобы полностью выговориться.
На пороге кабинета появился капитан Бреус, взглядом спрашивая разрешения войти. Коваль подал знак — не мешать!
— Да, парабеллум мой, и я первый прибежал на выстрел, — путано начал Чепиков, не отвечая на последний вопрос подполковника. — Я с самого начала правду сказал… Мне и бежать далеко не нужно было. Дворы ведь рядом. Я не сразу понял, что стряслось… Не вмиг протрезвел. Когда бабахнуло один, потом другой раз, я подхватился и, еще ничего не соображая, выскочил во двор…
Дмитрий Иванович кивал и быстро записывал.
— Во дворе было тихо и почему-то страшно. Я оглянулся, окликнул: «Маруся!», потом: «Степанида!» Но никто не ответил. А тут слышу — вроде стон. Такой тихий, будто и не стон вовсе, а кто-то тяжело дышит во дворе Лагуты. Я мигом перемахнул заборчик. Наткнулся на Марию, показалось, что жива. Но она уже не дышала. А хрипел Лагута, который лежал немного дальше. Когда я подошел к нему, и он затих. Не знаю, что со мной делалось. Опомнился, когда услышал голоса людей, бежавших на выстрелы. Испугался я. Вдруг под ногами оказался мой парабеллум, схватил его и бросился вдоль берега к лесу.
Иван Тимофеевич умолк. Коваль, продолжая писать, спросил:
— А пистолет где?
Чепиков наморщил лоб, — казалось, в голове его со скрежетом поворачивались тяжелые жернова.
— Пистолет?
— Да, парабеллум?
Он взглянул на Коваля. Словно взвешивал, что еще сказать и способен ли сидящий перед ним человек понять его.
— Не помню. Куда-то бросил…
По выражению лица Коваля трудно было представить, поверил он словам Чепикова или нет.
— Почему бросили?
— Откуда мне знать!.. Испугался и швырнул. Видать, боялся, чтобы не узнали, что убили из моего пистолета. Я его потерял и не ведал где. А тут вижу — мой, испугался, схватил и бросился бежать.
— Почему же все-таки убегали?
— Не знаю, будто какая-то сила понесла…
Коваль подумал: «Если был не в себе, то не стал бы заботиться, чтобы спрятать орудие преступления». Но потом припомнились случаи, когда у человека подсознательно срабатывает инстинкт самосохранения и он механически выполняет определенные действия в свою защиту. Так, споткнувшись, мгновенно выбрасывают руки вперед, а при неожиданном нападении защищают руками голову.
— А как вы в темноте смогли узнать, что это ваш пистолет?
— Я его на ощупь знаю. У него левая щечка отколота.
— Где вы наступили на пистолет? В каком месте? — спросил Коваль, когда Чепиков замолчал. — Далеко от… — Он хотел сказать — «трупов», но удержался: — От убитых?
— Не помню, — снова помрачнел Чепиков. — Кажись, недалеко.
— Возле Лагуты или около вашей жены?
— Ближе к Лагуте.
Коваль достал из папки схему двора, умело начерченную капитаном Бреусом, на которой было обозначено расположение тел убитых, и пододвинул ее Чепикову.
— Покажите место.
Тот не захотел и взглянуть на лист, отвернулся от подполковника и уставился взглядом куда-то в окно, за которым начало уже светать.
— Я же сказал: ближе к Лагуте. А точнее не помню.
— А в каком месте бросили вы пистолет, запомнили?
— Не до этого было.
— Может, в Рось?
— Может.
— Около берега? Или дальше? Постарайтесь все-таки припомнить, это в ваших интересах. — Коваль уже решил утром продолжить поиски в речке. — А какой был интервал между выстрелами?
Подозреваемый и этого не знал. Но тут подполковник проявил особую настойчивость.
— Хотя бы приблизительно — они прозвучали один за другим или с интервалом?
— Вроде не сразу. А может, показалось. Не соображал я в тот момент.
— Вы ясно слышали оба выстрела?
— Нет. От первого я проснулся, а второй бабахнул будто над ухом.
— Вы потеряли пистолет с обоймой?
— Да.
— Сколько там было патронов?
— Неполная обойма: пять или шесть.
Коваль отложил ручку, поднялся из-за стола и по своей многолетней привычке — ходить в наиболее напряженные минуты допроса — начал мерить шагами кабинет.
Он тоже волновался. Не все еще укладывалось в его сознании, возникали сомнения, была неуверенность в правильности своих предположений, но уже в полную силу работала интуиция, которая своим неразгаданным путем не дает ошибиться в главном. Она рождалась не сразу. Появлялась, когда вырисовывалась своя концепция относительно определенных событий и явлений. В каждом новом деле Дмитрий Иванович сначала находился как бы в роли ассистента, который получал готовые мысли, версии. Чем глубже он вникал в обстоятельства, чем ближе знакомился с людьми, тем скорее созревало свое решение.
Так было с художником Сосновским и во время розыска убийцы Каталин Иллеш…
В деле Марии Чепиковой и Лагуты он до сих пор оставался чуть ли не сторонним наблюдателем, который все еще изучает материалы. Но теперь, после попытки самоубийства Ивана Чепикова, ему вдруг открылись многие моменты, которые предшествовали трагическому событию.
Коваль засмотрелся на очертания деревьев, что вырисовывались в серой утренней мгле, словно проявляясь на фотобумаге. Повернувшись к Чепикову, спросил:
— Вы ревновали свою жену к Лагуте?
— Не знаю.
— Как это не знаете? — удивился Коваль.
Чепиков лишь рукой махнул.
— Вы говорили, что ненавидите его.
— То была не ревность, — пробормотал он наконец, и серые предутренние тени легли на его лицо. — Я не знаю, как это называется. Я хотел убить Лагуту и, наверно, убил бы… За Марию и за все, все!.. Но это сделал кто-то другой. Не понимаю, почему их убили обоих?..
— Объясните, почему вы хотели убить Лагуту, если не ревновали? — спросил Коваль.
Он снова потянулся за авторучкой. Вспомнилась когда-то прочитанная статья, в которой доказывалось, что шекспировский мавр задушил Дездемону не от ревности, а из-за нестерпимого чувства оскорбления, задушил во имя господствовавшего в тогдашнем обществе морального закона, который требовал смерти изменнице. Образуясь из оскорбления, растоптанного достоинства, стыда перед людьми, подогретая чувством собственника, ревность и сейчас дает неожиданные вспышки, и тогда замирает в человеке разум, черный огонь безумства пожирает его.
— Лагута погубил ее душу, — твердо сказал Чепиков. — Он разрушил нашу семью, и делал это хитро, божьими словами. Маруся меня любила, и я всегда ей верил. У меня к ней не просто любовь — благодарность была, что не оттолкнула, что поняла и полюбила. Ради Маруси я готов был на все. Но потом беда случилась. Родился мертвый ребенок… С тех пор все и перевернулось. Маруся сама не своя стала. Одно — по больницам да по больницам, и все без толку… Потом Степанида вмешалась, стала к Лагуте посылать. Дескать, он слово заветное знает, вера у него какая-то особая и сам чуть ли не господь бог. Мол, поклонитесь ему — и сбудутся надежды… Я, конечно, отказывался. Какой там бог и какие надежды! Мне врачи все по науке объяснили. Но Маруся тайком взялась бегать к соседу. Вижу, книжечки всякие с молитвами и песнями приносит и читает. Странная стала, дом забросила, к работе руки не лежат, ходит неприкаянная. Пропадает моя Марусенька… Пытался говорить с Петром — не лезь ты в нашу жизнь, не рушь семью. А он такой скользкий, гладенький и мягонький, что и не ухватишь… «Я, — говорит, — добра вам желаю, приходите, помолимся вместе, выздоровеет твоя Мария, и бог даст вам дитя». Мария тоже стала тянуть меня с собой. «Без твоей, — говорит, — молитвы бог не поможет, вдвоем молиться надо». Я уже и так и сяк убеждал, и Лагуту снова не раз просил: оставь ты в покое наш дом. Правду сказать, злость подогревала, пристрелить его хотел, даже пистолет с собой носил. И не мог. Не война, как на человека руку поднимешь! Но ведь должен себя и семью свою защищать. За Марусю страшно переживал. Казалось мне, что попал я в тупик и нет у меня никакого выхода. Выпьешь — вроде и выход находишь, а протрезвеешь — и снова нет его… И Маруся — как неживая, тенью ходила. Замучилась вконец. Что бы я ни делал, как ни говорил — ничего не помогало. И с матерью пытался найти общий язык. Но где там! Она в этого Лагуту до беспамятства верила… Святым его называла… Червяк он гадкий! Всю войну просидел на хуторе. Больным прикидывался, юродивым, а фактически — дезертир. Сама Степанида говорила. Он в войну и после неспроста ей помогал… И бога себе выдумал, чтобы к нему, как к дурачку, за прошлое не цеплялись… Он не пистолета боялся, а чтобы не начал я докапываться. Другом даже прикидывался…