Выбрать главу

— Где? Говорите скорее! Не может быть! — прохрипел он.

— На тропининском портрете Пушкина. Он надет на большой палец поэта.

— Уф-ф, батенька, — выдохнул мой хозяин и на секунду закрыл глаза, — так и убить человека можно. Нет, это распространенное заблуждение. Это не воронцовский перстень. Вы вглядитесь как следует и увидите, что у Тропинина изображен квадратный камень в кольце. Это перстень с изумрудом. Он в России, в Пушкинском музее хранится. Он после Пушкина врачу его и писателю Владимиру Ивановичу Далю достался, тот сберег.

— Но отчего вы так испугались?

— Милый вы мой, может быть, вы и не поймете, но я... я прожил пустую, вовсе никчемушную жизнь, и, если есть у меня, старика, цель, свет в окошке, так это надежда вернуть России то, что ей принадлежит по праву. Я знаю, у брата остался сын, и я надеюсь, что он благороднее своего отца. Я буду умолять его. Я, в конце концов, проклятьем ему пригрожу!

Последнюю фразу Георгий Степанович выкрикнул каким-то беспомощным фальцетом. Я глядел на него, и мне было бесконечно жаль его — старого, одинокого, с больной совестью и бесплодно прожитой жизнью человека.

«Дети за отцов не отвечают...» Не знаю, не знаю... Думается, все мы отвечаем друг за друга, и, очевидно, должна существовать высшая справедливость, по которой совершенное зло не проходит бесследно.

— Вы думаете, он не отдаст перстня? — тревожно спросил вдруг Георгий Степанович.

— Не знаю, — ответил я, — честное слово, не знаю. А вы не пробовали обращаться к пушкинистам?

— Нет, — твердо ответил Георгий Степанович, — это дело я доведу до конца сам. В этом смысл остатка моих дней. Дело в том, что племянник уехал из Марселя, но я дал запрос в «Красный Крест», и его разыщут. А буду помирать, отпишу в музей Александра Сергеевича. Адрес сообщу, фамилию и все остальное. Да и родителя своего опусы отошлю — как-никак, а он считал себя прямым наследником первого поэта России.

Георгий Степанович горько усмехнулся, пошарил рукой в недрах книжного своего развала и подал мне необычайно толстую тетрадь в переплете черного сафьяна.

Я медленно перелистывал страницы, потом вчитался и позабыл обо всем. На мой взгляд, это был бесценный экспонат для графолога и... для психиатра. Начиналась тетрадь пространным и эклектичным описанием какого-то тропического пейзажа. Здесь соседствовали баобабы, анаконды, колибри, зулусы и орхидеи.

Затем шли стихи, написанные аккуратным, округлым почерком с нажимами и затейливыми завитушками. Альбомные, беспомощные версификации с обязательным посвящением. Так и било в глаза, что автор пышет здоровьем, сыт и необычайно доволен собой, жизнью и окружающими. Этакий шалун, и барышни вокруг него розовые, все в оборочках и рюшах, а ушки у них почти прозрачные.

Затем, очевидно после большого перерыва, шли другие стихи, написанные почерком твердым и уверенным. Стихи были ученически опрятны, грамотны и... ей-богу, в них что-то было! Одно я запомнил. Вот оно.

Как птица, впущенная в дом, Растерянно мечусь. Гашу рукою, как крылом, Зажженную свечу. Свеча затеплилась едва В вечерней тишине. Я — близорукая сова, И нет прощенья мне. И вот потерянно мечусь, Растерянно бегу, Я вновь зажечь ее хочу, Хочу — и не могу. Никто не в силах мне помочь, Я хлопаю дверьми И ухожу в сырую ночь, В беззвездный, теплый мир, В мир первозданных голосов Дождя, кустов и трав, В мир опадающих листов, Где каждый мудр и прав, Где хочешь — пой, шепчи, кричи, Лови луны лучи... Брожу в искусственной ночи Погашенной свечи.

Стихов было много, стихи были очень похожи друг на друга. Но самое странное — чем дальше, тем они становились слабее. Казалось, человек после усиленных упражнений, вместо того чтобы нарастить мускулатуру, становится все более хилым, угасает. Потом шли обрывки каких-то фраз, снова пейзажи, описания снов, бесконечные описания снов, и вдруг на трех страницах одна и та же фраза:

«Проклятье! Я должен, должен! Он мой! Он задыхается под стеклом, и сила его умирает! Я должен!»

Затем снова стихи, на французском уже языке, которого я не знаю. Очень много стихов. И рисунки: портреты, обнаженные женщины с непропорционально развитыми бедрами, шпаги, кинжалы.

И вдруг, как прозрачно-золотой кусочек солнца среди пожухшей травы, пушкинские строки:

...В нем таинственная сила, Он тебе любовью дан От недуга, от могилы, В бурю, в грозный ураган. Головы твоей, мой милый, Не спасет мой талисман.

А внизу фраза, трижды широко подчеркнутая: «Он же знал наперед, предчувствовал, знал! Безумец!» И нарисован дуэльный пистолет. И почерк совсем уже другой — угловатый, рваный, полуразборчивый.