Не дай бог деревце обдерешь! Эти деятели из паркового управления такой хай подымут — не обрадуешься.
Придется трясти мошной и машинисту, и мастеру, и бригадиру — платить штраф садовникам. Потому и засыпа́ли траншею вручную.
— Давай, товарищ! Давай, красавец! — покрикивала Зинка. — Это тебе не в конторе портки протирать.
Глина была плотная и жирная. Работали специальными треугольными лопатами, очень тяжелыми. Зато они хорошо вонзались в глину.
Как ни странно, Травкин взялся за лопату умело. И бросать стал не суетясь — тяжеловатыми, размеренными движениями.
Мишка и Паша поглядывали на старика сочувственно.
Они-то знали, что в первый день только поначалу не очень трудно. А к обеду уже и рук не поднять, не то что лопату.
Солнце карабкалось по небу все выше.
Стало припекать.
Зинка уже не покрикивала. Сама здорово взмокла.
Работала она как машина.
Подошло время обеда. В прорабке Филимонов поглядывал на Зинку, но она хмуро отворачивалась. Травкин не пришел. Он обедал в отвале.
— Как он? — спросил Филимонов. Мишка с Пашей усмехнулись.
— Ну и старикан, — только и сказали они да покрутили головами.
Из всего этого бригадир сделал вывод, что Травкин сдаваться не пожелал. И Филимонову стало интересно. Он решил выбрать время, поглядеть, что у того получается. Не верилось что-то бригадиру в чудеса. Глаз у него был наметанный, а тут...
Филимонов пришел к отвалу часа за полтора до конца смены, остановился за штабелем труб и отыскал взглядом Травкина.
Глаза у Филимонова полезли на лоб, и он грузно опустился на трубы.
Раздетый до пояса Травкин кидал глину равномерно и даже чуть небрежно. Он был поразителен — Травкин. Он был так тощ, что виднелись все самые малые связочки и кости, обтянутые смуглой кожей.
Вот он стоит, опустив лопату после броска, — скелет скелетом. Но вот — глядите! Он подцепляет здоровенный пласт жирной глины и несет его на лопате — где скелет? Мышцы, как жесткие тонкие веревки в частых тугих узлах, сплошь оплетают его тело, кажется, вот-вот прорвут тонкую кожу. И весь он, Травкин, в этот миг как свитый из стальных прядей натянутый трос.
Мишка, Паша и Зинка рядом с ним сдобные и рыхлые. Мышцы их нелепо велики и толсты. На них неловко глядеть — зачем человеку столько мяса? У них тоже ни жиринки, но мышцы, мышцы! Огромные, будто пустотелые, — зачем они?
Трое лоснятся потом. Зинкина майка — хоть выжимай.
А Травкин сух и матов, как ящерица. Знай себе машет неторопливо лопатой.
— Вот так Божий Одуванчик, — изумленно пробормотал Филимонов, и ему вдруг стало неловко оттого, что он такой большой и неэкономный.
Травкин вошел в бригаду на равных. И все равно жизнь его была плохая. Будто и среди людей живет, а на деле — один как перст.
Зинка и две ее закадычные подружки никак не могли простить Травкину тихой его вежливости, виноватой улыбки, безропотности, а главное — непохожести.
У Зинки и ее подружек была нелегкая жизнь. Хлебнули они всякого. Еще девчонками из разоренных войной, голодных деревень подались они на опухших ногах в город. Истощенные, робкие, не имеющие никакой специальности, они сразу же стали делать непосильную мужскую работу. Среди мужиков.
А те чаще всего были грубые, с цепкими лапами, любители потискать — изголодавшиеся за войну по женщинам.
И для того чтобы выстоять, надо было самим стать зубастыми, колючими.
И они стали.
Они налились силой. Единственным их бесценным богатством было здоровье. Они получили его щедрой мерой в наследство от поколений тяжелоногих, кряжистых людей.
Они были крестьянские дети с кирпичным румянцем и природной рабочей ухваткой. Это спасло их в те полуголодные годы. Они работали так, что трещали хребты. Маялись в общежитии за ситцевыми занавесками — по четыре семьи в одной комнате.
Потом стало легче.
Получили новенькие квартиры — строителям в первую очередь, по справедливости.
Теперь у них было все — мужья, дети, дом. И самое главное — независимость.
Они стали сильными. Могли при случае послать подальше любого. И наплевать им было — свой ли это брат рабочий, мастер или сам главный инженер.
«Дальше траншеи не пошлют, меньше лопаты не дадут», — говорили они.
Теперь на земляные работы женщин не брали. Но и старых не увольняли. Куда ж их прогонишь, если они ветеранши, если они по пятнадцать — двадцать лет вкалывают на одном месте на совесть, получше любого. И никому, даже мужьям своим, не позволяли они себе указывать. А тут — на тебе — появляется какая-то фитюля и позорит перед всей бригадой.