Никто не возразил.
Коптила на столе керосиновая лампа, черные струйки ложились на стекло.
— Не тяни, керосин кончается, — сказал Максим.
Старший надел пенсне, взгляд его близоруких глаз окреп.
— Приведение приговора в исполнение предлагаю поручить товарищам Пряхину и Шумову… Справишься, товарищ Андрей?
— Революционный долг выполню, — выдохнул он торопливо.
…Дягилев приехал в лодке на пустынный остров, куда его вызвали якобы на конспиративную сходку. Пряхин и Андрей ждали. Шумов настаивал, чтобы Дягилеву был зачитан приговор:
— Он должен знать, что его карает рука революции, которую он предал.
— Догадается, — буркнул Максим.
Приговор не читали.
Потом, тяжело дыша, Максим привязал к ногам Дягилева заранее приготовленный камень, потянул веревку, проверяя на прочность…
— Вот и все, — сказал он, когда булькнуло под скалой из выветренного песчаника.
Андрея трясло.
На обратном пути гребли молча.
На пристани голубоглазый офицер с трехцветным корниловским шевроном на рукаве спросил у них весело:
— Что ж без рыбки, рыбаки?
Он был в благодушном настроении: генерал Май-Маевский только что взял Харьков…
— Задумался? — спросил Максим. — Вспоминаешь? Выпей лучше. Что было, быльем поросло. Двадцать лет, как я из партии вышел…
…Пряхин из партии вышел — это было как удар грома. Не согласен с новой экономической политикой.
Нэп выбил из колеи многих. Некоторые даже стрелялись. Но Пряхин?!
Максим ходил тогда в черной косоворотке с тонким кавказским пояском. Сгоряча Андрей схватил его за пояс, но тот отбросил руку:
— Чего прицепился?
— Это непоправимая ошибка, Максим. Ты ничего не понял в нэпе.
— В гимназии, как ты, не обучался. Но понял все. Не агитируй. Точка.
— Я тебе как друг…
— Буржуи недорезанные вам теперь друзья.
— Замолчи! За такие слова…
— Что? В Чека? Пролетария в Чека, а буржуя в магазин?
— Бланкист!
— Термидорианцы!…
Двадцать лет…
И снова взят Харьков…
Но кто они с Максимом? Кому из них вынесла приговор жизнь, и кто приведет его в исполнение?
А Максим, видно, тоже вспомнил, как и он, последний, давний спор.
— Я ведь прав тогда оказался. Не тем вы путем пошли. Сначала с нэпманами заигрывали, потом с Гитлером договорчик заключили. А Гитлер — это вам не коммерсант из лавочки. У тех что? Сахар-рафинад, маркизет, сукно в штуках… А тут танки, «юнкерсы», эсэс, гестапо… Не тот коленкор. Не в тот рот палец положили… Руку вам и отгрызли. Теперь до горла добираются. Как Волгу перепрыгнут, так и каюк. Ни Рузвельт, ни Черчилль не помогут. За собственную шкуру дрожат. Вот оно как повернулось. Жила-была Россия, великая держава, Россию растащили налево и направо.
— Болеешь, выходит, за Россию?
— А то как же? Как говорится, тутошний рожак. Это вы ее, матушку, в архив списали. Шире мыслили. В мировом масштабе… Интернациональном.
— А ты как мыслил?
— Да и я так. Пролетарии всех стран… А у немцев кто в армии служит? Банкиры? Навряд ли у них столько банкиров нашлось!
— Ты, я вижу, и немцев не любишь?
— Я уже сказал. Сам я по себе. Отлюбил. Хватит. А вот тебя не пойму. — Пряхин потянулся к бутылке, встряхнул прозрачную жидкость. — С одной стороны, человека не переделаешь. Тут у марксистов самый большой просчет. А с другой — меняются люди. Вот и гадай, откуда ты — из лагеря или из-за Волги. Скорей оттуда все же.
— Нет, Максим.
— Не доверяешь, значит?
— Пьян ты.
— Не пьяней тебя. Ну да ладно. Время тяжелое. Трудно с людьми говорить.
Трудный разговор происходил в небольшой, как и весь дом, комнате, но комната эта считалась главной, по-старинному — залой. Посредине ее стоял стол, за которым на венских стульях с гнутыми спинками сидели Андрей и Пряхин, а вдоль стен — старая мебель. Висели на стенах и разные необходимые или украшающие комнату предметы: зеркало в витой раме, перовские охотники, фотографии Максима и близких ему людей — женщины с шестимесячной кудрявой завивкой, видимо, покойной жены, отца в жилете, с закрученными кверху усами, незнакомого Андрею мальчика, изображенного в фотоателье на фоне рисованных гор и парящего над ними орла. Сам Максим был представлен снимком старым, фронтовым, с которого смотрел пристально и лихо. Был он в фуражке с кокардой и в погонах со скрещенными артиллерийскими стволами. На гимнастерке красовался Георгиевский крест, по которому Шумов определил, что сделан снимок не позже пятнадцатого года, потому что потом Пряхин выслужил полный бант, но наградами не гордился, а говорил негодуя: «Вот чем самодержавие нашу кровушку оплачивало — цацками!»