Лаврентьев не знал, что такое режимная съемка, то есть съемка, ограниченная вечерним и ранним рассветным временем, но он хорошо помнил, что в тот вечер никаких красок не было. Кончался обычный день поздней осени, которая на юге так долго и неохотно переходит в неустойчивую зиму. Слякоть присушило легким морозцем, но небо хмурилось с самого утра, солнце не показывалось уже с неделю, и все в городе казалось серым, обесцвеченным: и грязные улицы, и уже голые деревья, и море, сливавшееся на необычно близком горизонте с низкими темными тучами, и даже серо-зеленые солдатские шинели казались больше серыми, чем зелеными.
— Вы делаете цветную картину? — спросил он.
— Сразу заметно, что вы редко бываете в кино. Сейчас практически все картины цветные. Обыватель обожает слово «цветной»… А кино, увы, искусство массовое. Вот и стараемся. Экран пошире, цвета побольше.
— Я думал, это достижения.
— Черта с два, — засмеялся Генрих. — Если хотите знать, не было и нет ничего лучше черно-белого кино на обычном экране.
Лаврентьев подумал.
— Не знаю, боюсь обобщать… Но что касается вашей картины, то в самом деле… Наверно, ее стоило снимать в чем-то похожей на фильмы, что шли тогда. Тем более, «то дело происходило глубокой осенью.
— Вот видишь, — повернувшись к Генриху и загораясь каким-то давним спором, сказал режиссер. — Обыкновенный нормальный умный человек понимает то, что не доходит до этих… — Он махнул рукой куда-то в сторону. — Да что мы можем сделать! Мы же производственники наполовину. Кинорежиссер не художник. Наша продукция затыкает дырки в бюджете. Прокат, план, касса… О чем говорить! Пойдемте лучше обедать. Надеюсь, вы с нами?
Не ожидавший приглашения, Лаврентьев развел руками:
— Спасибо, но…
— Пойдемте, пойдемте. Нам нужен такой человек, как вы. Вы как-то все умеете понять. Может быть, мы именно для вас делаем эту картину.
«Нет, не для меня».
— Хорошо, — сказал он, — обедать так обедать.
— Вот и отлично. Марина! — заметил наконец режиссер молодую актрису. — А вы? Надеюсь, вы не на диете, как Наташа?
— Нет, я не на диете.
— Тогда по машинам. У нас «Волга» и «рафик». Вас прошу со мной, — взял он за локоть Лаврентьева.
В нагревшейся на солнце «Волге» было душно, и все принялись сразу опускать стекла.
— Взрыв, конечно, придется делать на макете, — объяснял Сергей Константинович, обернувшись к Лаврентьеву. — Я вижу полную черную бархатную тьму — и вдруг яркая вспышка, высвечивающая контур здания. Как солнечное затмение: темный шар, окруженный льющимся пламенем и какими-то протуберанцами или как там их… Но вы понимаете?
— Театр был взорван не ночью.
— Не ночью? — удивился режиссер. — А представление?…
— Представления должны были заканчиваться до наступления темноты. В целях предосторожности.
— Это точно?
— Да, — кивнул Лаврентьев.
— Жаль, — огорчился Сергей Константинович. — Согласитесь, ночной взрыв больше впечатляет. Оранжевое пламя, на миг очертившее здание, вырвавшее его из мрака… Причем в полной тишине.
— В тишине?
— Да, конечно. Зачем бутафорский грохот? Полная тишина несколько секунд, оглушающая тишина, а потом крики, может быть, музыка, но сам взрыв в оглушающей тишине.
Лаврентьев знал: над театром не взметнулись оранжевые протуберанцы и не очертило контур яркое пламя. Огонь бушевал внутри, а потом в разбитые окна потянуло черным дымом, и дым окутал серое здание, размывая его очертания в предвечерней туманной мгле. Но грохота и он не запомнил. Может быть, его приглушили толстые стены, а может быть, сказалось нервное напряжение, притупился слух… и заглушило другое — Шумова, как и Константина, больше нет…
Они познакомились, когда Шумов вернулся из гестапо в шинели, накинутой на раненое плечо.
Максим ужинал, рядом с ним сидел высокий парень с таким же упрямым, как у отца, горбоносым лицом, но и непохожий на него, вернее, похожий на прежнего, молодого Максима, еще не приземленного жизнью, и смотревший не хмуро и подозрительно, как смотрел теперь на людей Пряхин-старший, а открыто и смело.
— Сын, — сказал Максим коротко.
— Вижу, — так же коротко ответил Шумов, осторожно расстегивая шинель.
Пряхины молча наблюдали, как он высвобождает забинтованную руку.
— Оса ужалила, — усмехнулся Шумов и присел к столу.
Максим подвинул чугунок с вареной картошкой.
— Что нового? — спросил Шумов спокойно.
— Говорят, бургомистра шлепнули? — отозвался Максим полувопросом.
— Да, убили, — подтвердил Шумов.
— Значит, не брехня?