Выбрать главу

Клаус недолюбливал фронтовиков, и Лаврентьев терпеливо ждал дежурной филиппики по адресу вермахта.

— Они любят хвастать своими подвигами. Еще бы! Я не хочу сказать ничего плохого о фронтовиках. Немецкий солдат лучший в мире. Он идет в железной колонне по пути, начертанному гением. Но он видит лицо врага и чувствует плечо друга. А мы? Мы бойцы особого фронта, где в тысячу раз труднее. Мы окружены многочисленными и коварными невидимыми врагами. В нашем сражении нет передышки. Нам некогда играть на губных гармошках и ощипывать трофейных кур. Вспомни наш скромный паек! Мы спартанцы!… Никакого идеализма, Отто!

Риторика Клауса всегда ставила Лаврентьева в тупик. Удивляло не только непривычное для русского человека использование пропагандистских тирад в обиходной речи. Несмотря на ходульность фраз, за ними чувствовалась определенная искренность; Клаус верил в то, что говорил, однако это ничуть не мешало ему в повседневной жизни быть расчетливым прагматиком, для которого не существует никаких иных целей, кроме откровенного карьерного благополучия. Он очень ценил те побрякушки, о которых теперь с улыбкой говорили в киногруппе. Они давали власть и поднимали на новый уровень возможностей, в круг которых, между прочим, входило и улучшение действительно скуповатого имперского снабжения. Конечно, приятно похвастать перед местными полуазиатами коробочкой португальских сардин, но коллеги Лаврентьева, безусловно, предпочитали трофейных кур и гусей. Да, «старый борец» Клаус вполне четко представлял, за что он борется. Наряду с борьбой глобальной за будущее тысячелетнего рейха он вел и «свою борьбу», в интересы которой, в частности, не входило, чтобы начальство считало его офицером, не справляющимся со своими служебными обязанностями.

— Как наша Золушка? — спросил Клаус, когда Лаврентьев вернулся из тюрьмы, где впервые увидел Лену.

Спросил из-за ширмы, прикрывавшей умывальник. Не видя Клауса, Лаврентьев ясно представлял, как он вытирает руки — тщательно, палец за пальцем, выполняя нечто вроде обязательного обряда после допроса. Даже если во время допроса и не приходилось работать руками, Клаус подолгу смывал невидимую грязь, исходившую от нечистоплотных врагов.

— Кажется, этот Сосновский (он произносил «Сосновски») переусердствовал, — ответил Лаврентьев.

— Я же говорил тебе! Она безнадежна?

— Я опасаюсь за ее рассудок.

— Симулянтка!

— Не думаю. Она не скрывает своей ненависти к нам.

— Но отрицает участие в банде?

— Да.

Клаус повесил полотенце и вышел из-за ширмы. Лаврентьев видел, что он оценивает ситуацию. Приблизительно так: «Если Сосновский ничего не добился силой, а Отто мягкостью, нам попался крепкий орешек. Хорошо же я буду выглядеть, если станет известно, что нам не удалось обломать девчонку-бандитку…»

— Золушка не узнала принца?

— Пока нет.

— Так, так… — Клаус присел за стол и пробарабанил пальцами. — А может быть, она в самом деле ничего не знает? Русская полиция вечно стремится выслужиться. Но нам-то нужна настоящая партизанка, а не какая-то спекулянтка…

Нет, Лаврентьев уже прошел хорошую школу, чтобы поддакнуть Клаусу. Он отлично понимал, куда клонит шеф. Признание непричастности Лены к подполью означало для нее не спасение, а немедленную смерть. Клаус тут же поставит на протоколе резолюцию «umsiedeln» — «переселить», и, как говорится, никаких проблем: «ошибка» Сосновского будет исправлена, а одной спекулянткой, антиобщественным элементом станет меньше.

— Я не уверен в ее непричастности.

Клаусу это не понравилось, однако он сказал:

— Я ценю твое служебное рвение, Отто, но тратить наше время впустую…

— Мне нужен только один день.

— Что ты придумал

Он и сам не знал, что он придумал. Придумать было трудно, а вернее, невозможно, но в этом было страшно признаться даже самому себе. Нужно было сделать все, чтобы спасти Лену, а для этого требовалось прежде всего время. Вот он и старался выиграть хотя бы сутки…

— Этот Сосновский убил в ней желание жить. Ей нужно прийти в себя, и тогда, я уверен…