Боже мой, нет предела человеческой алчности, и не доводит она до добра!
Так и тогда. Допили красное игристое, Юра уже потянул Людмилочку другую комнату, но какой-то бес попутал Федора Степановича: загородил двери, схватил девушку руку, у соперника, спросить бы — зачем?
В конце концов, девушки рассердились пошли к себе — до сих пор Верунчик-красунчик не может простить ему той поездки.
Ничего, простит, дай боже только, чтоб устроилось с докторской!
Минул почти час, девушки нащебетались занялись наконец работой. Грач уж совсем было потерял терпение, и только тогда приехал Ярослав Иванович. Он вошел в комнату, как всегда предельно деловой, сосредоточенный и даже хмурый, будто в самом деле научные мысли не давали покоя, ни на кого не посмотрел, лишь встретился глазами Грачом, едва заметно кивнул исчез дверях.
Сердце у Федора Степановича замерло: зав вызвал его, значит, разговор, как и планировалось, состоится именно сегодня.
И Грач, бросив ненужные бумаги в кожаную папку, поспешил в кабинет шефа. Стал перед его столом, ощущая, как дрожат кончики пальцев, поправил очки и наконец спросил:
— Вызывали, Ярослав Иванович?
— Да, Федор. — Шеф все еще обращался к нему, как к мальчишке. — Сейчас я пойду к Михмиху. У тебя все готово?
— Диссертация отпечатана, проспект тоже. С оппонентами разговаривал…
Курочко досадливо поморщился:
— Не об этом… Если Михмих изъявит желание?..
Грач заморгал глазами: действительно, какой он недогадливый.
— Есть договоренность в ресторане «Днепр». Отдельный столик, икра, красная рыба…
— Годится, — подтвердил Ярослав Иванович. — Сиди тут, никуда не отлучайся.
Он мог бы и не говорить этого: Грач сколько угодно будет ожидать здесь, в тесноватом кабинете шефа, он с удовольствием сидел бы этажом ниже в приемной Михмиха, прислушиваясь к малейшим звукам, долетающим из-за обитых дерматином дверей, да неудобно.
Курочко вышел, а Грач, сняв очки, зашевелил губами, можно было подумать, что он молится, однако Федор Степанович не просил у бога милости, знал, что бог не в силах помочь ему. Как человек суеверный, просто повторял слова детской считалки, которые, как думалось, имеют магическое значение и всегда приносили ему счастье:
— Эники-беники ели вареники, эники-беники клец…
И снова:
— Эники-беники…
— Приветствую вас, Михаил Михайлович! — Курочко едва не лег весьма объемным животом на зеркальную поверхность стола. — Рад видеть в добром здравии.
Заместитель директора пошевелился в кресле — он едва не утонул в нем, только лысая голова возвышалась над столом и очки в золотой оправе блестели предостерегающе и сурово.
Куцюк-Кучинский подал Курочко маленькую, чуть ли не детскую пухлую руку, обошел стол и устроился в кресле напротив Ярослава Ивановича, что означало высшее проявление гостеприимства и уважения, однако Курочко воспринял это спокойно, как должное, даже вытянул сигарету и поискал глазами пепельницу. Это было нахальство, все знали, что Михаил Михайлович не курит и не терпит табачного дыма, в его кабинете курили лишь Корольков и высокие гости; жест Курочко означал определенную демонстрацию силы, Михаил Михайлович понял это и сам нашел пепельницу. Большую, хрустальную. Вообще хозяин кабинета любил все большое и объемное, может, потому, что сам был низенький, пухленький, чем- то похожий на колобок. Сходство было настолько разительным, что в институте его называли только Колобком, прозвище прилипло к нему, но когда в новогоднем номере стенгазеты художник изобразил Куцюка-Кучинского колобком, кое-кто посчитал, что Михаил Михайлович обидится, но у него хватило здравого смысла вместе со всеми посмеяться над шаржем, — правда, через полгода художник попал под сокращение штатов.
Курочко закурил, но пустил дым в сторону, хоть так проявляя уважение к начальству. Михаил Михайлович принюхался и вздохнул с облегчением: пахло «Золотым руном» — хорошо, что у этого неотесанного Ярослава Ивановича хватило такта закурить душистую сигарету, а не какую-то вонючую «Приму», которой задымил все комнаты своего отдела. Это улучшило Куцюку-Кучинскому настроение, Михаил Михайлович сказал приветливо: