А Корнеев ваши рацухи «галиматьей с хреном» называет и шлет к чертям любителей легких червонцев, да еще на аттестациях семь шкур снимает… Вот и ведешь ты, Лобов, хитрую войну с морячком, тянешь на свою сторону добродушного Елужкова, поддакиваешь его жене — раздатчице Нюське: что хамовит-де флотский офицерик, не по рабочему нутру муштрует… Люди сталь для фронта плавили, когда он в штанишки мочился… И хоть кривится Елужков, а молчит, соглашается, потому как обидно ему — цеховому Кулибину, ювелиру стальной механики — под пятьдесят лет в баковых боцманах ходить… А Корнеев так и зовет его «боцман, давай на фок-мачту, ставь паруса», то есть «шпарь, старик, на фонарь, жалюзи открывай…».
Все это вихрем проносится в замотанном, озабоченном проблемами плана и ремонта печей сознании Рассохина, и короткие эти мгновения, как маленький спектакль, развлекают сидящих в кабинете. Они еще не остыли от ругани, хриплых препирательств, шуршания докладных записок, а тут есть возможность расслабиться, подмигнуть друг другу, хохотнуть при случае или умело вставить реплику в такт начальству… Корнеев — цеховой генерал по оборудованию, а большинство сидящих — металлурги, создатели весомых материальных ценностей, и отношение к механикам у них снисходительно-добродушное, как к обслуживающему персоналу — уборщикам, вахтерам, официантам. Так летчики смотрят на аэродромную службу, машинисты электровозов — на обходчиков… Не дай бог, чтобы кран отказал при завалке шихты или пуске стали в ковш — а остальное их не волнует… Вот и сидит, ехидно покашливая, басовитая публика, ждет развязки спектакля, зная скрытые пружины и мотивы поведения актеров, гадает про себя — кто кому в этот раз даст прикурить: морячок шефу или шеф морячку, потому как без крана ремонт встанет — и прощай квартальная премия…
И Корнеев тоже стоит, опаленный несправедливым равнодушным отношением людей к тому, чью душу он чувствует, как свою, — душу старенького перетрудившегося пенсионера — цеха. Были у него в подчинении и блестящие новехонькие дизеля, что вертели морские лопастные винты в сорок тысяч лошадок. Были и транспортные скоростные лифты с кассетами, что бесшумно тянут вверх, к броневым башням, сливочно-желтые снаряды в два обхвата. Но особой жалостливой любовью полюбил он закопченного старичка — «мартына», как зовут его пожилые канавщики-башкиры. Полюбил, потому что забросила его судьба от немилой жены, от огорченной жизни в сухопутные уральские края, и обласкал его чужой город, затянул лаской одинокой вдовы, растеплил ожесточившуюся душу морского волка. И хорошо бы работать в новеньких чистых цехах, где кнопками щелкают автоматы, а механики ходят в незамасленных спецовках и ветошью протирают потускневшие части… А нет там того завораживающего гуда, что ревет в сердце мартеновских печей, нет той ярости и соленого пота, коего жаждет его нрав, нет той угрюмой строптивости людей, что отталкивает и влечет Корнеева… Знает он, как тяжка работа крановщика в цехе, знает, как падают в обморок не привыкшие к жаре люди, взглянув в белое пламя печи. И борьба эта с огнем, с упрямыми машинистами, с заскорузлыми самолюбивыми бригадирами — эта борьба влечет его. Он хочет, чтобы цех стоял, пусть ценой месячного плана, но стоял долго, крепко, до седой башки… И потому стоит Корнеев, опустив клешни рук и втягивая воздух в расширенные ноздри. И не отступится, потому что бывал в разных передрягах, но еще ни одна его посудина не давала течи на открытой воде, и люди на ней ходили без опаски, зная, что помпотехом на судне Григорий Корнеев — выпускник военно-механического… Так-то, товарищ начальник…
Ровно гудит за стеною мартен, смотрят, прикрыв лицо рукавицами, в круглые летки заслонок багровые сталевары, лязгают ребордами о рельсы мостовые груженые краны. И стоит за полированным столом сутуловатый Рассохин, в сотый раз ощупывая голубоватый срез стальной порыжелой заклепки…
А Елужков — небритый с ночной смены, Лазарь Елужков — грустно усмехается в морщины, сизые от въевшегося машинного масла. Он-то знает, отчего посыпались семечками заклепки на ездовой балке, отчего заклинило подъемную лебедку на втором кране и, если покопаться, то и подмяло еще кое-что… Знает тертый Кузьмич, что не похмелье машиниста Жорика Пестрякова тут виной, ни ночная смена или сверхкрепкая обмуровка свода, а такое, чему и имени-то не подберешь.
Но молчит Елужков, пыхтя и отдуваясь от духоты, вспоминает, как нынче ночью на дежурстве прибежал к нему в каптерку перепуганный Жорик с трясущимися руками: «Кран свалился! Кузьмич, теперь мне хана…» И точно — накренилась стальная махина поперек пролета, слетела с рельсов двумя колесами — как вниз не рухнула, на головы… Ни взад — ни вперед… Полночи возился Кузьмич, не велел помпотеха вызывать: враз Пестрякова канаву чистить сошлет, на три года прав лишит. Измучает парнишку морской корсар, озлобит. Хотя и у Кузьмича крепких выражений достало вдоволь: устроили, вишь, машинисты потеху — хоботом машины мусор сгребать. У кого хуже — тому всю смену за газировкой бегать. За полчаса так всю рабочую площадку выскребли — словно ручным совком. И все бы сошло, да перестарался Пестряков. Вылизал свою зону и на полном ходу в колонну врезался. «Как сам не погиб, дурья башка, патлатый черт», — думает про себя Елужков, и доволен, что обманул-таки морского академика. Разве ему придет в голову, что стотонный кран за три часа на рельсы не поставить без лебедок и талей?.. Разве их такому в академиях обучали? «Его обучали по инструкциям, по параграфам, а мы вот без параграфов умом кумекаем, с людьми не лаемся, кровь не портим», — думает Елужков, поглядывая, как нервно крутит в пальцах начальник цеха злополучную с искривленным конусом заклепку…