Выбрать главу
* * *

На десятый день он забросил свой альбом под кровать, отбил на почте телеграмму с просьбой найти замену и, зло покуривая, отправился бродить по городишку, которого, по сути, не видел да и не хотел видеть. За заводским поселком из типовых пятиэтажек открылся старый город — деревянный, усадебный, залезающий в гору с лихостью грузинских сакль. Деревьев, естественно, там почти не было: предки об охране природы не думали, но вверху, на макушке соседней выпуклости он приметил жалкий лесок, куда и понесли его непроизвольно ноги. Он шел и думал, что даже этот обветшалый конец города, с почерневшими деревянными крышами, пьяно-разваленными воротами и бродячими псами для него понятнее хаоса и визга железа, в котором он пробыл. Он мог бы, побившись с пару дней, написать и эту старуху на фоне резного наличника, вырастившую какого-нибудь пропойцу-сына и жадюгу-дочь, а ныне не желающую нянчиться с внуками и прикармливающую из блюдечка блудливую кошку. Он мог бы написать и печально читающего на завалинке газету старика, шевелящего губами над передовицей и думающего о том, приедет ли сын на покос или опять мучиться одному в семьдесят лет на жарище. Он понимал этих людей, потому что все русское искусство незаметно вложило в него свой опыт. Но у него не было приемов для изображения людей, ежедневно прокаливаемых горячим дыханием стали и ловящих по вечерам чебачишек в заводском пруду. Он был бессилен перед скуластым парнем, залезающим в трехсотградусную печь для ремонта подины. Он грустно думал, что если круговорот живого — от робкого одуванчика до цветущей яблони — ему подвластен и уловим, то поединок потного, раскаленного печью мужчины с огненной стальной полосой вызывает у него лишь штампованные приемы, не согретые болью души или сочувствием.

Он шел по крутой каменистой тропе, привычно учащая дыхание, и уже различал впереди красные звездочки среди негустых березок, серебристые оградки. Да, это было кладбище — старый и вечно обновляемый погост, ради которого сохранялись от порубки деревья и пели беззаботные пичуги, сияло солнце и гудел внизу напряженным зыком завод. Тишина смирения и безысходности обступила его, и он медленно проходил среди могил, вглядываясь в поблекшие от дождей фотографии, удивляясь весу стальных пирамид, словно вдавленных в желтоватую иссохшую землю. Видно, делали их на том же заводике по типовым размерам из листового проката, что катали скоростные прокатные станы. Напряженные застывшие лица, молодые, пожилые, с той же замкнутостью смотрели на него, не соединяя цепь времен, не повествуя ни о чем, кроме двух цифр, соединенных коротенькой чертой, чертой, за которой вся жизнь — неизвестная, загадочная…

Вдруг за поворотом он увидел, что возле очередной пирамидки склонился с лейкой над цветами мужчина, фигура которого показалась странно знакомой. Бегичев остановился, но сухая ветка хрустнула под подошвой — и человек оглянулся. Это был директор завода — в том же неопределенного цвета пиджаке с засаленным от носки галстуком и испачканными землей руками.

— Это вы? — не удивляясь, сказал директор, словно они встретились в проходной завода или на перекрестке. — Будьте любезны, помогите поднять оградку…

Бегичев, пробормотав невразумительное приветствие, отчего у него перехватило горло, бестолково ухватился за железные прутья и невпопад принялся помогать директору — Алексею Никитовичу, — как, к счастью, пришло на ум растерянному художнику. Он долго не решался взглянуть в сторону памятника, роясь в неподатливой просевшей почве, пытаясь совком отрыть мешающие камни. Алексей Никитович рыл землю саперной лопаткой, вытащенной из брезентовой сумки, тяжело всхрапывая при взмахе и аккуратно складывая грунт возле дорожки. Лейка, горшки для рассады цветов и початая бутылка водки стояли рядом…

Когда они закончили и сварная решетка была плотно посажена в проушины поднятых столбиков, Бегичев украдкой рассмотрел фотографию молодого человека с бледным сухощавым лицом. Это был сын директора — двадцативосьмилетний Николай Алексеевич Примаков, похороненный два года назад. Горькая надпись так потрясла Бегичева, что он на секунду потерял сознание и бессильно облокотился на решетку, чуть не упав. Директор молча закурил, и запах табака привел в себя художника, судорожно унявшего дрожь пальцев и нашедшего силы достать помятую пачку сигарет. Они сели на траву. Директор так же молча пододвинул ему бутылку и подал спички…

— Сын, — после долгой паузы хриплым голосом сказал Примаков, когда, откашлявшись после водки, Бегичев затянулся дымом. — Опередил отца… До сих пор не могу поверить…