Высокомерным? Он не впервые слышал такое и всегда спрашивал себя: что это — старая маска, до конца дней исказившая лицо, или защитная реакция человека, который не может откликнуться на душевный порыв с равноценной искренностью? Человека, который однажды и навсегда вынужден был закрыться в себе и никогда, нигде и никому за все эти тридцать лет — ни другу, пришедшему поделиться бедой, ни женщине в постели, ни случайному соседу в вагоне-ресторане дальнего поезда — не мог рассказать о том, что пережил в этом городе и что определило его судьбу и сделало таким, каким его считали многие: сухим, необщительным и кажущимся высокомерным человеком, устроившим себе удобную, спокойную жизнь холостяка, свободного от долгов, и денежных и моральных… Он привык к этому и не протестовал, даже видел определенные преимущества такого отношения к себе: оно ограждало, предохраняло от неожиданностей человеческого общения… Но вот пришла минутная боль, и незнакомая девчонка, живущая в таком далеком от него, инопланетном мире, подсмотрела то, чего не подозревали другие, знавшие или считавшие, что знают его много лет…
— Вы наблюдательны, — сказал он.
— Ужасно люблю наблюдать за людьми. Это мне нужно. Профессионально.
Когда-то это было необходимо и ему, однако в другой профессии.
— Вы, кажется, актриса?
— Да. Хотя и не совсем еще. Я учусь. Но меня пригласили сниматься.
— Поздравляю. Наверно, был конкурс?
— Вы не поверите! Я не проходила кинопроб. — Она засмеялась. — Они там запутались со знаменитостями, кого брать на главные роли, а о моей забыли. Думали, всегда успеют, найдут, упустили все сроки и… вызвали меня просто по фотографии. Представляете? А я на снимках совсем непохожа на себя. Совсем! Страшно подумать, что будет, когда они меня увидят! — И она всплеснула руками, явно не веря в собственные опасения.
— Могут и назад отправить? — спросил Лаврентьев, тоже не веря в неудачу этой оптимистичной девушки.
— Меня? Ни за что! Я везучая. Мне всегда везет вот так — по-сумасшедшему… Если бы кинопробы, тогда другое дело… А так наверняка. Я верю в везение. Снимусь назло всем врагам.
— У вас их много?
— Не иронизируйте! Достаточно. Но я их всех… — И она, как мальчишка, вытянув указательный палец, «выстрелила»: — Кх-х! Кх-х! Кх-х!
Почему люди так любят стрелять? У него промелькнули в памяти радостные мальчишеские лица возле тира, оглашающего рыночную площадь бодрой призывной музыкой, киноковбой, сокрушающий из кольта бутылки в салуне, фотография наемника, опоясанного пулеметными лентами от шеи до коленей, облетевший весь мир снимок знаменитого писателя с пулеметом у распахнутой двери вертолета… И наконец, оттуда, из того времени, когда он сам ходил с тяжелой кобурой на поясе… Но не выстрел, нет, а только прикосновение к затылку пальца пьяного Клауса и хохот… «Геникшус!» Это шутка, конечно, профессиональная шутка на товарищеской вечеринке — камарадшафтс-абенд. Геникшус — выстрел в затылок.
— Вам и по сценарию придется стрелять?
— Нет. По сценарию убьют меня. Какая жалость, правда?
Эта девушка все время менялась. То казалась болтливой и глуповатой, то вдруг в болтовне ее чувствовалось нечто иронично-серьезное, будто она просто играет недалекую болтушку, а на самом деле подсмеивается над собой, над чем-то в собственном характере, с чем не может справиться, хотя и знает, что это не украшает ее. Но Лаврентьев думал не о ней.
— Вы будете играть молодую партизанку?
— Представьте себе! Вот уж не думала.
— Почему?
— С моим-то характером? Я бы моментально провалилась в подполье… А может быть, и нет. Не знаю. Это ведь другая жизнь, совсем другая.
— Многие ее хорошо помнят.
— Помнят? А может быть, просто выдумывают? Это их молодость, романтика. Все в голове перепуталось. Мой отчим, например, с каждым годом рассказывает о войне все красивее. Какие они были храбрецы, какие замечательные друзья, какие прекрасные девушки их любили. Не война, а кино какое-то…
— Как же было, по-вашему, на самом деле?
— Я же сказала, что не знаю. Понимаете, не знаю! Думаю только, что ужасного было гораздо больше… Я недавно катастрофу видела. Две машины… У одного человека из брюк торчала большая раздробленная кость. Как на рынке, в мясном павильоне… А на войне такое видели каждый день. Я бы с ума сошла. — И, словно перепугавшись по-настоящему, она резко сменила тон: — То ли дело играть в мушкетерском фильме! Например, госпожу Бонасье. Как она красиво умирает, отравленная злодейкой миледи!…
И девушка показала, как, по ее мнению, должна уходить из жизни очаровательная госпожа Бонасье, — томно склонила голову на плечо и перекинула на щеку золотистые волосы.
Лаврентьев невольно улыбнулся.
— Но как же вы все-таки предполагаете играть свою героиню?
— Как скажет режиссер. Если б вы знали, как я его ненавижу!
— Ну, с вами не соскучишься! За что вы его так строго?
— Сколько вы знаете режиссеров? — ответила она вопросом.
— Лично ни одного.
— Ваше счастье, А по фильмам? Дай бог, десяток, верно?
— Не считал.
— Хорошо, пятнадцать, — уступила она. — А их еще двести. Сколько серости наклепали.
— В том числе и ваш?
— А вы думаете, меня Феллини пригласил? Дудки! Косоворотов. Я его видела один раз в Доме кино. Самодовольный меланхолик.
— Может быть, вы судите пристрастно? — спросил Лаврентьев. Ему не приходилось слышать фамилию Косоворотов. Впрочем, он редко ходил в кино.
— Пристрастно? Да я сама снисходительность! Но когда я представлю, как такой человек будет мне приказывать, диктовать, умничать: «Не вижу!», «Не верю!…»
И она передразнила неизвестного Лаврентьеву режиссера.
— Тяжелое у вас положение, прямо безвыходное, — посочувствовал Лаврентьев.
— Ну что вы! Безвыходных положений не бывает.
«Откуда ей знать, что бывают!»
— Где же выход?
— Всю свою ненависть к режиссеру я изолью на гестаповцев. На их месте я буду видеть его и поражу всех своей искренностью.
— Не упрощаете ли вы свою задачу?
— Почему? В конце концов, гестаповцы тоже были бездарные люди, которые хотели всех заставить делать по-своему. Конечно, всякое сравнение хромает, но для меня это важная мысль.
Однако для него важнее было другое.
— Почему вашу картину решили снимать именно в этом городе?
Он все еще надеялся…
— Да ведь там все это и происходило! Хотя, я уверена, совсем не так, как в сценарии.
Значит, напрасно надеялся. «Повезло, ничего не скажешь, — подумал он о себе, как привык, о холодной иронией. — Тридцать лет собирался и не смог выбрать лучшего времени. Но самолет не поезд. С него не сойдешь, чтобы вернуться с полпути. А, впрочем, какая разница? Эта девушка и не подозревает, как она права. Все будет не так… Во всяком случае, то, что касается меня. Просто еще одна картина, «в основу которой положены…». Но что положено? — Ему стоило труда не попросить полистать сценарий. — Я не должен в это вмешиваться».
Лаврентьев спросил только:
— Кто же написал об этом?
— Местный музейный работник. А вы не читали в «Экране»?
— К сожалению…
— Не жалейте. Ничего особенного.
«А прочитать все-таки стоило…»
— И кто же у вас в центре событий?
— В центре, конечно, герой, наш разведчик.
Лаврентьев не смог не спросить:
— Наверно, он работает в гестапо?
— Нет. После Клосса и Штирлица это уже не кушается.
«Слава богу!»
— Он приезжает в город, чтобы произвести шикарный взрыв. Ба-а-бах! — У нее была страсть к озвучиванию. — На воздух взлетает целый театр с фашистами.
Вот оно что! Ну как же он сразу не сообразил?! Нервы подвели… Конечно же, это о Шумове. Но ведь есть и Лена… Эта девушка будет играть Лену? Неужели Лену?
— А что делает ваша героиня?
— По правде сказать, это второстепенная роль. Но ведь маленьких ролей не бывает. Бывают плохие актеры…
— Разумеется. И она погибает?
— Да. Хотя расстрел решили не показывать. Это уже столько раз было, и всем надоело.
«Пожалуй… Если только тут уместно слово «надоело»… Значит, расстрела нет. Что же есть?»