— Я понимаю все. Можно делать приключенческую дешевку — раз. — Генрих загнул палец. — Можно делать хороший нормальный фильм — два. И можно самовыражаться, одев актеров в военные мундиры и подложив всем ватные плечи. Дешевку мы делать не хотим, но, чтобы самовыражаться, милый мой, нужно быть Феллини, а ты, прости…
— Не Феллини. Я сто раз слышал эту расхожую пошлость. Да, я не Феллини. Но и Антониони, между прочим, не Феллини. Никто, кроме, Феллини, не Феллини. И это большое счастье. Каждый должен видеть по-своему.
Генрих усмехнулся, и режиссер заметил эту усмешку. Но, прежде чем ответить на нее, он допил пиво.
— Да, дорогой. Именно так. И у меня есть свой взгляд. Представь себе! В отличие от тебя. «Как скажешь, так и сделаем…» — передразнил он оператора.
— Ну, положим, не совсем так…
— Нет, именно так! — вскипел режиссер. — Как скажу, так и снимешь! И не нормальную киношку, а картину…
Они совсем забыли об авторе, а Саша тем временем сидел как на иголках, едва прикоснувшись к первой кружке пива, которого вообще не принимал его болезненный желудок. Сашу нервировали эти стычки. Привыкший к музейной атмосфере с маломасштабными дамскими интригами, автор никак не мог понять людей, которым, с его точки зрения, жить бы да жить в довольстве своим положением, а они не только постоянно грызутся; и пребывают в накаленном, лихорадочном; состоянии, но и готовы вообще разрушить дело, на которое он возлагал столько надежд. Автора приводили в панику зловещие слова «закроют картину», которые он уже не раз слышал. Могут ли картину в действительности «закрыть», как угрожал директор Базилевич, Саша не представлял, но такая перспектива, грозившая его честолюбивым замыслам, выводила автора из себя, и. ему казалось, что поведение режиссера и оператора настойчиво приближает этот крах.
— Послушайте! — взмолился он. — Ну зачем вы так?
— Что? — посмотрел на него режиссер. Он уже был немного пьян. — Саша, вы, кажется, не любите пиво?
— Да-да, — обрадовался автор, подвигая ему кружку. — Мне нельзя пить пиво.
— Мне, собственно, тоже. Толстею. Но в такую жару…
И он выпил третью кружку под насмешливым взглядом по-прежнему трезвого Генриха. Допив пиво, режиссер оглядел стол и убедился, что пить больше нечего. Ему стало грустно и расхотелось продолжать мысль, убеждать Генриха. Прошло и раздражение.
— Снимать нужно хорошо, — сказал он вяло и коротко, хотя собирался сказать, что не верит в примитивность людей, живших тридцать лет назад, и хочет показать их глубоко и цельно, показать то, что не каждый из них может описать образно и четко, но что каждый наверняка пережил и передумал в те годы, когда ценность человека проверялась не славами, а поступками… И еще многое он мог бы сказать, но остановил себя. — Ты нарочно заводишь меня. Так и растрачиваемся на бесполезный треп. Работать пора.
— Суперкран держит, — изменил тон и Генрих.
— Черт с ним, с суперкраном. С театра начнем.
— А актриса где?
— Жду телеграмму.
— Тогда другой разговор. Можно начать и с певички.
И Генрих фальшиво воспроизвел популярную в свое время мелодию из трофейной картины «Девушка моей мечты».
Певичку, о которой пренебрежительно отозвался Генрих, включили в сценарий после сомнений и колебаний, в основном отдавая дань модному влиянию мюзикла, — она должна была петь на потребу собравшимся в театре фашистам, и в финале ее визгливый голос навеки прерывался грохотом взрыва. Но ни актриса, игравшая певичку, ни режиссер, ни автор, хотя они и знали, что такая певичка существовала в действительности и в самом деле погибла в театре, не подозревали о подлинной ее роли в событиях, о которых они собирались рассказать…
Короткая жизнь певицы могла, вероятно, сложиться совсем иначе, если бы не двадцать второе июня, день, изменивший судьбы миллионов людей. Одни поняли это сразу, когда услышали по радио заявление Молотова, другие позже, с первыми сводками Совинформбюро и первыми похоронками; но, пожалуй, никто, даже те немногочисленные, что ждали краха Советской власти, не могли предположить масштаба трагедии, первая тень которой легла в этот воскресный день на каждую семью, на каждого человека. И меньше всего думали о ней молодые, воспитанные на убеждении, что враг будет разгромлен на своей земле грозным сокрушительным ударом.
Среди таких юных и оптимистичных была и молодая артистка эстрады Вера Одинцова, которая сама охотно пела о том, как застрочит пулемет, полетит самолет и помчатся, чтобы сокрушить врага, лихие тачанки.
Утром двадцать второго она вместе с товарищами по профессии сдавала последние зачеты на курсах ПВХО, которые их обязали пройти, и они, кто добросовестно, а кто вполсилы, изучали опасные свойства иприта и хлорпикрина, потели в противогазных масках со смешным резиновым отростком для протирания стекол, копали противовоздушные окопы, называемые щелями, и бросали кулечки с песком в смоченные керосином и подожженные куски ветоши, имитирующие вражеские зажигалки.
Как и ожидалось, зачеты сдали все. Преподаватели, молодые командиры в гимнастерках с кубиками в петлицах, входили в положение артистов и разрешали бросать лишние, сверх нормы, кульки, пока зажигалка не тухла окончательно под смех и шутки «отстрелявшихся» коллег. Некоторые пришли с детьми, и мальчишки выпрашивали и себе кульки с песком я бросали их часто бойчее и точнее родителей.
Вера тоже попала в огонь ловко, хотя курносый техник-лейтенант и был готов заранее простить ей промах. Ей вообще с детства все прощали, сначала дома, где росла она единственным ребенком, а потом, когда обнаружились способности к пению, и в школе, которую она успешно представляла в городской самодеятельности. О девочке очень доброжелательно написала местная молодежная газета, и в классе прочно утвердилось прозвище Артистка, причем без насмешки, тепло. Правда, сама Вера от такого будущего отказывалась, повторяя:
— Что вы, девочки! Какая из меня артистка? Честное слово, мне и не хочется в артистки. Я мечтаю стать геологом.
Говорила она искренне и, возможно, стала бы геологом и пела бы товарищам под гитару в дальней таежной партии или в пустыне под близкими южными звездами, но весной, перед самыми выпускными экзаменами, тяжело заболел отец Веры, а вернее, обнаружилась безнадежность его болезни, о чем долго не решались говорить вслух. Осенью отец умер. Вера ревела на похоронах и долго не могла привыкнуть к опустевшей отцовской комнате с картой Испании на стене, где красным и синим карандашами отец отмечал перемены на фронтах.
Институт пришлось отложить, а так как положение семьи со смертью отца ухудшилось, Вера приняла предложение выступать с небольшим оркестром в кинотеатре и выступала настолько удачно, что ею заинтересовались в местной филармонии, подучили немного, и вскоре Одинцова стала весьма популярной в городе эстрадной певицей.
Мечты о тайге и пустынях стали забываться. Новая профессия понравилась Вере. Нравились и аплодисменты, и поклонники с цветами, и сам неупорядоченный образ жизни, отличающий артистов от людей более строго регламентированных занятий. Пришли новые мечты об интересных гастролях и, конечно же, о Москве, о большом признании. Она была молодой, у нее, как говорится, все еще было впереди, и она могла мечтать о многом. К счастью, что ждет ее на самом деле, Вера не знала, да если бы кто и рассказал ей, не поверила бы…
Утром двадцать второго июня Вера была в превосходном настроении, ее радовали предстоящие выступления в Крыму, и удачно сданный зачет, и робкое внимание молодого лейтенанта. После зачета она зашла в буфет, с удовольствием ела пирожок с ливером, запивая его ситро, и думала о том, как вскоре будет сидеть на веранде хорошего ресторана в Ялте, пить массандровское вино и благосклонно принимать ухаживания какого-нибудь нового интересного поклонника.
— Как ты можешь? Как ты можешь?! — такими словами прервала ее приятные размышления Надежда Степановна, аккомпаниаторша, особа нервическая, склонная все преувеличивать.