— Что вы, Надежда Степановна?
— Как ты можешь спокойно есть пирожки?
— А что случилось?
— Война…
Сразу у всех исчезло бодрое, шутливое настроение. Вера поспешила домой, понимая, что мама волнуется. Когда она вышла из клуба Осоавиахима, где сдавали зачеты, ясное с утра небо затянулось тучами, стало свежо и зябко, у гастронома толпились первые, очереди. Но ни в тучах, ни в очередях Вера не увидела никаких зловещих предзнаменований — дожди шли в ту весну часто, а очереди бывали и в финскую войну, которая прошла далеко, без заметных осложнений и закончилась появлением на экранах кинофильма «Линия Маннергейма», где убедительно была показана мощь нашего оружия и разбитые доты, в которых пытались укрыться белофинны. Вопреки настроению большинства людей Вера чувствовала особую приподнятость, воображение ее пылко разыгралось, и, шагая по улице, она видела себя поющей бойцам на передовой, в лесу, под красиво склонившимися березами, где суровые небритые воины слушают ее перед штурмом неприступных вражеских укреплений. Но вот песню прерывает звук боевой трубы. Воины вскакивают, берут винтовки и шашки и уходят в огонь и дым. И там, в огне, они слышат ее голос:
А потом, возможно, некий тяжелораненый герой в полевом госпитале захочет услышать ее в свой последний час, и свершится чудо — то, что оказалось не под силу опытному хирургу, сделает она, силой искусства вдохнув жизнь в израненное тело. А потом, возможно, они поженятся… Но не сразу. Сначала она скажет, что ее долг — петь до полной победы, а он красиво встанет на подножку уходящего на фронт бронепоезда, я они расстанутся, чтобы встретиться после войны, лучше всего на Красной площади… Он обнимет ее мужественной и нежной рукой… Почему-то ей хотелось, чтобы произошло это в гостинице «Метрополь», где она никогда не была, но слыхала, что это очень шикарная гостиница, в которой только и подобает отдаться настоящему герою. А потом он получит в Кремле орден из рук Калинина, и они поедут в Крым, где, видно, уж не придется побывать нынешним летом…
С такими мыслями вступила Вера Одинцова в жестокую и непохожую на ее наивные мечты войну… Хотя вначале вроде бы так и пошло. Она попала во фронтовую концертную бригаду и пела на лесной поляне, но песню прервала не боевая труба, а страшный крик: «Окружили!»
Долго она и еще несколько человек из бригады брели наугад лесными дорогами, сбивая в кровь ноги, ежесекундно испытывая страх перед немцами, которые могли выскочить из-за каждого куста и расстрелять на месте. Так Вера добралась до ближайшего города и вскоре увидела первых живых фашистов. Но ее не расстреляли, не замучили, а разрешили следовать к месту жительства.
Как и все советские люди, Вера с детства ненавидела фашизм. Но она попала в водоворот не зависящих от нее событий, а водовороты войны засасывали людей без снисхождения, беспощадно испытывая на прочность наряду с сильными и тех, кто не был готов к борьбе.
Веру засосало постепенно. Хотя она могла и сразу устроиться по специальности — «новый порядок» предполагал и свою «культуру», — петь для немцев и их холуев казалось ей вначале чудовищным и немыслимым. Они с матерью жили какое-то время тем, что меняли на продукты оставшиеся вещи, униженно выторговывая каждый фунт пшена — мерить стали на допотопных фунтовых безменах. Так надеялись продержаться до возвращения наших, однако гром орудий заглох и не возобновлялся и перед жителями встала проблема — определиться с работой; отвиливающих угоняли в Германию. Красное полотнище с надписью «Биржа труда» вселяло ужас в большинство горожан. Наверно, выходом из положения было бы устройство на какую-нибудь физическую работу, но к такому Вера не привыкла и продолжала скрываться, пока не попала в облаву на толкучке, которая теперь бесстыдно расположилась на центральной площади, где еще недавно Вера проходила в колонне демонстрантов перед праздничными трибунами.
Положение стало критическим. Из облавы можно было угодить не только в Германию, но и в Злодейскую балку. И пережитое за эти показавшиеся бесконечными месяцы сломило хрупкую, избалованную благополучием женщину. Сидя в набитой зловонной камере, Вера плакала и ломала голову, каким образом изменить создавшееся положение, не сознаваясь себе еще в том, что речь идет об измене Родины. И в слабую душу внедрялась предательская мысль о том, что «красные» — возродился и такой, забытый после двадцатого года термин — бросили их, жителей города, на произвол судьбы и тем самым как бы избавили от ответственности за свои поступки…
Укоренившись, эта мысль привела к полному повороту в недавно еще, казалось, незыблемых представлениях Веры Одинцовой и определила новое поведение и действия, завершившиеся в один совсем не прекрасный в ее жизни день тем, что, одетая в легкий театральный наряд, Вера вышла на сцену и спела для отдыхающих в городе солдат безобидную сентиментальную песенку на ломаном немецком языке.
Артистка понравилась, ей щедро аплодировали, а после выступления она была приглашена на небольшой банкет, где впервые за последние месяцы досыта наелась и даже сумела унести в сумочке несколько бутербродов. Домой ее отвез в машине вполне корректный обер-лейтенант, вернулась она под хмельком, в хорошем настроении, и только утром, когда хмель прошел, стало тоскливо и страшно. Так и пошло с того дня — то весело, то тоскливо и страшно. До самого конца. А до конца оставалось совсем немного…
— Ну, поехали, — встал из-за столика режиссер.
— Куда спешить? — возразил Генрих, смакуя оставшееся пиво. — День-то, считай, закончился. — Он махнул рукой в сторону быстро снижающегося над морем солнца.
— У нас день ненормированный. В гостинице примем душ, и можно подумать, как снять план в театре.
— Хватит на сегодня. Может, в море искупаемся?
— Я предпочитаю душ. — Режиссер брезгливо оглядел грязный прибрежный песок.
— Как скажешь, — отодвинул опустевшую кружку Генрих и тоже встал.
По пути они завезли домой автора и в вестибюле гостиницы сразу разошлись по своим этажам.
Направляясь от лифта к номеру, режиссер не обратил внимания на низкорослого старичка, присевшего в холле на краешке стула, и не заметил, что дежурная по этажу, увидев Сергея Константиновича, кивнула старичку. Тот вскочил и засеменил за режиссером, но не догнал и только у самого номера, когда Сергей Константинович поворачивал ключ в дверях, обратился почтительно, однако с решимостью привлечь к себе внимание:
— Прошу прощения…
Режиссер посмотрел на него без всякой радости. Ему хотелось поскорее принять душ.
— Я узнал, что вы, так сказать, снимаете картину… о наших героях.
— Так сказать, собираюсь снимать. А что вам угодно?
— Если позволите, я в некотором роде очевидец, живой свидетель…
— Очевидец? — Режиссер оглядел старичка. — Ну зайдите, раз свидетель. Только вам придется подождать. Меня чертовски разморила ваша жара.
И он направился в ванную, с трудом стягивая прилипшую к телу рубаху. Когда Сергей Константинович вернулся в комнату, старичок посетитель, как и в холле, сидел на краешке стула, хотя в номере было два кресла.
— Слушаю вас.
Старичок вскочил.
— Сидите. Зачем вы встали?
Режиссер закурил и опустился в кресло, удобно вытянув ноги.
— Нет уж, позвольте, мне так сподручнее… — и гость заговорил заранее, видимо, подготовленными словами: — Перед вами человек с трудной судьбой. Хотя в молодые годы, так сказать, в начале жизненного пути, и я был сопричастен к представляемому вами искусству… Не на вершинах, конечно, но в скромной роли киномеханика. Это были незабываемые годы! Как тогда любили кино! «Волга-Волга», «Чапаев», «Александр Невский»… Что творилось! Вы и представить себе не можете! Каждый мальчишка…
— Я видел эти картины, — прервал Сергей Константинович, подозревая, что нарвался на любителя поболтать с «живым» кинорежиссером.
— Конечно же, конечно, кто же их не видел! Но я о другом. Гитлеровское нашествие нарушило мирный труд советских людей. Война принесла нашему народу неисчислимые бедствия. — Он наклонился к сидящему режиссеру и произнес эти газетные слова негромко и доверительно. — Но пострадали не только те, кто погиб. Некоторые остались жить, однако не для радости жизни, а для новых испытаний.