— Но зачем вам моя дочь?
— Аня просила. Она говорила, что вы антиобщественный элемент и погубите ребенка, — прямо сказал стеснительный инженер.
— Куда же вы намерены забрать ребенка? На стройку?
— Нет. В Москву отвезу, к сестре.
— Ваша сестра, конечно, человек передовой. Я не сомневаюсь. Но в каких, простите, условиях будет жить Лена?
— У сестры комната двенадцать метров, ну и муж с сынишкой…
— И вы думаете, что там ребенку будет лучше, чем здесь?
Инженер обвел взглядом кабинет — шкафы с книгами, кожаные кресла, послушал, как мягко стучат часы в дубовой резной башне.
— У вас условия, конечно, не сравнить, но Аня… Я обещал…
Инженер заколебался, хотя, не окажи профессор сопротивления, обещанное, безусловно, выполнил бы.
И, видно, так было бы лучше…
Начало войны для профессора Воздвиженского не было неожиданностью. Тут он мыслил со всеми одинаково и понимал, что схватки не избежать. Как и все, он полагал, что Гитлер, если и не будет немедленно разгромлен, то, во всяком случае, больше чем на сотню-другую километров в глубь Союза не заберется и война в худшем случай примет, как; и первая мировая, затяжной характер в приграничной: полосе между Восточной Пруссией и Бессарабией. Блицкриг на западе Воздвиженского не удивил и не испугал — пришедшее еще в четырнадцатом году глубокое разочарование в европейских идеалах подготовило его к подобной катастрофе, причину которой видел он не в мощи Гитлера, а в слабости западных демократий. Советское государство представлялось ему силой куда более значительной. Наконец, зная историю, профессор просто не представлял себе, чтобы едва или даже группа европейских держав могла сокрушить Россию.
«У них просто не хватит солдат», — думал он, разглядывая карту, на которой красный гигант нависал могучим плечом над разноцветным европейским калейдоскопом.
Но побежали военные дни, и непонятные вначале сводки Информбюро стали вполне понятны — мы не можем остановить немцев. Каждое утро, прослушав радио, профессор измерял линейкой на карте расстояние от города до фронта, и оно со зловещей неумолимостью сокращалось, подобно шагреневой коже. Встал вопрос об эвакуации.
Мысль об отъезде была для Воздвиженского невыносимой. Уже много лет он никуда не выезжал из города. Старый дом, в котором профессор жил с гражданской войны, давно стал для него не просто привычным жильем, но тем крошечным кусочком земного пространства, на котором он единственно мог ощущать себя реально существующей личностью. Вокруг происходили осложнявшие жизнь малопонятные ему изменения, и только в сумрачных и пыльных комнатах, среди старых пожелтевших книг и старой тяжелой мебели, за рассохшимися ставнями, которые каждый вечер закрывались железными засовами с болтами, Воздвиженский испытывал обманчивое состояние покоя и безопасности. Эвакуация же предполагала разорение и гибель этого насиженного гнезда, неизбежные невзгоды и лишения в неизвестных чужих местах, где, чего он боялся больше всего, что-то неизбежно случится с Леночкой, которую неминуемо подхватят и унесут в этом хаосе злые, неподвластные ему силы. Так не лучше ли вынести надвигающиеся испытания в родных стенах, чем отдаваться на произвол стихии? В конце концов, он пережил за свою жизнь немало властей… Конечно, фашисты — статья особая. Однако, несмотря на несомненное отвращение к нынешнему режиму в Германии, Воздвиженский не мог поверить до конца в совершаемые им злодеяния, считая, что никакая пропаганда не может обойтись без крайностей и преувеличений. Что же ожидает его с дочерью? Одно из двух: либо авантюристическое наступление Гитлера все-таки захлебнется, тогда оккупация окажется непродолжительной, либо — теперь уже и такая мысль распространялась в неустойчивых умах — немцы победят, и при подобном трагическом исходе эвакуироваться и вовсе не имеет смысла…
Так, в мучительных сомнениях бежало необратимое время, немцы форсировали Днепр, в городе создавались отряды народного ополчения, на окраинах рыли противотанковые рвы, а Воздвиженский все не мог принять окончательного решения. И, как нередко бывает в подобных обстоятельствах, чашу весов склонила случайность, которой могло и не быть.
Однажды Воздвиженский встретил на улице давнего знакомого, известного в городе детского врача Гросмана.
— Вы еще здесь, Юлий Борисович? — спросил он удивленно.
— Но и вы тоже…
— Я… — Профессор хотел поделиться мучившими его сомнениями, однако доктор понял его иначе.
— Вы хотите сказать, что вы не еврей? Да, я, конечно, еврей, а мы привыкли к страданиям. Что поделаешь, избранному народу приходится платить всевышнему высокие проценты… А если говорить серьезно, дети болеют и в гетто.
— Говорят…
— Что евреев поголовно уничтожают? — Гросман подвинулся к Воздвиженскому и понизил голос: — В прежние времена мне приходилось бывать в Германии. Конечно, это было при кайзере. Но народ не меняется. Немцы способны на жесткие меры, однако они дисциплинированны и обожают порядок. Они могут нашить каждому еврею шестиконечную звезду, но зачем убивать столько полезных людей? Скажите, зачем? Разве это разумно? А что касается звезды, то что она добавит к моей внешности? — И он грустно улыбнулся.
Им довелось увидеться еще один раз, когда в городе на улицах уже было расклеено объявление немецкого командования и еврейского комитета, призывавшего еврейское население в целях безопасности явиться на сборные пункты для переселения. Среди подписей членов комитета была и подпись Гросмана.
В центре города сборный пункт находился в парке, сбор происходил днем, открыто, и Воздвиженский увидел Гросмана, стоявшего у входа в парк вместе с немецким офицером, которому надлежало руководить «переселением». Светило солнце, падали желтые листья, подъехавшие на грузовике солдаты, перекидываясь обычными фразами, занимали места вдоль ограды парка, жестами отправляя на противоположную сторону улицы случайных прохожих и любопытствующих.
— Юлий Борисович! — воскликнул тревожно Воздвиженский.
— А, это вы? — Гросман был озабочен. — Пришли посмотреть новый исход?
— Все-таки это ужасно.
— Что поделаешь, история повторяется… Нужно быть стойким, очень стойким и терпеливым…
Гросман не закончил, его позвал немецкий офицер. Торопливо пожав руку Воздвиженскому, он повернулся, а профессор пошел вдоль чугунной решетки мимо солдат с карабинами, но тут офицер окликнул его, приглашая вернуться, однако Гросман сказал что-то, видимо поясняя, что Воздвиженский не относится к числу лиц, подлежащих «переселению», и офицер махнул ему: иди, мол, не мешай! И Воздвиженский снова пошел и через несколько шагов пересек невидимую черту, которая отделяла в тот ясный день ранней осени жизнь от смерти.
Здесь, на черте, стояла еще одна группа военных в немецких мундирах, вооруженных немецкими винтовками, но чем-то от немцев отличающихся, может быть, тем, что держались они не так свободно и спокойно, как настоящие гитлеровцы. Случайно Воздвиженский встретился взглядом с одним из них, светловолосым угрюмым парнем. Парень смотрел с нескрываемой враждебностью, и профессору стало не по себе. Тревога вдруг ясно переросла в предчувствие непоправимого, трагического. Но только на другой день, узнав все, он наконец осознал, на краю какой бездны оказался, оставшись с дочерью в захваченном фашистами городе.
Всего этого не знал Лаврентьев, опоздавший на четверть часа с последним письмом Лены, с письмом, которое так и осталось у него на всю жизнь и сейчас лежало в дорожном портфеле. Письмо было написано на листке, вырванном из школьной тетради. Он помнил и тетрадь; на голубенькой обложке был изображен воин на коне в шлеме и со щитом и воспроизведены пушкинские строки:
Воздвиженский не прочитал письма. Он сидел в кресле, прикрыв глаза, строгий и спокойный, на его темно-красном домашнем халате почти невозможно было заметить маленькую, обожженную по краям дырочку, пробитую пулей, выпущенной из вплотную прижатого к груди пистолета, и немногие просочившиеся капли крови. На столе под мраморным пресс-папье с бронзовой львиной головой лежал другой листик. На нем четким, усвоенным еще в гимназии почерком было написано: