— Товарищи! Тут критиковали рисунок Тюрина. Но как? С каких позиций? Эстетских! Называли художественные недостатки. Деревья, мол, такого цвета не бывают, у собаки хвост не в ту сторону торчит. Смешно! Никто не заметил, что Тюрин изобразил идеализированную деревню. Деревню внеклассовую, хотя речь идет о мрачной эпохе крепостного права…
Ну и так далее…
Конечно, Яшка был демагог и загибщик, и это ему деликатно разъяснил учитель рисования Борис Иванович, председатель жюри, который сказал, что Тюрин шел от пушкинского отношения к деревне, и процитировал прекрасные строки из «Евгения Онегина».
Но Яшка не унимался, кричал:
— А кто писал: «Оковы тяжкие падут»? А оков-то мы и не видим!
Однако в целом схватку он проиграл и, раздосадованный поражением, прибег после обсуждения к запрещенному приему.
Тюрин уже выходил из зала, когда услыхал язвительный голос паясничавшего у стены с рисунками Яшки:
— Почтенная публика! Перед вами неповторимый пейзаж кисти великого Тюрина. Фамилия, как известно, происходит от слова «тюря»…
Тут он попал и без того уже накаленному Жорке в больное место. Фамилия с детства донимала Тюрина, хотя Яшка опять говорил глупости, ибо, если вдуматься, какая разница между фамилиями Тюрин и, например, Репин? Но Жорка был болезненно самолюбив, да и время было такое, когда имя Электрификация считалось благозвучнее и достойнее, чем Мария или даже прославленная поэтом Татьяна. Многие меняли фамилии, находя их унизительными, отрыжкой и наследием проклятого прошлого, когда любой помещик мог ошельмовать неугодного крепостного на поколения вперед злобным прозвищем. И наконец, школьная традиция, по которой будь ты хоть самым щуплым в классе, но если фамилия твоя Громов, всегда будешь Гром, а уж если Тюрин, то не обижайся лучше. Однако Тюрин обижался, и на этот раз обидчик перебрал.
Ярость охватила Жорку. Потом он вспоминал только худую Яшкину шею, которую хотел перервать, но ребята схватили его вовремя, и Яшка отделался только разбитыми очками.
Тюрина разбирали на педсовете, мать ходила плакала и смягчила директора, но неумолимым оказался сам Тюрин и в школу не вернулся.
Через некоторое время плотник-сосед, сколачивавший рекламные щиты в кинотеатре «Гигант», пристроил парня к делу — расчертив щиты на квадраты, Тюрин стал перерисовывать на них с фотокадров то Чапаева, склонившегося к пулемету, то семерых смелых, и получалось вполне прилично, даже Любовь Орлова в капитанской фуражке издалека была похожа.
Новое занятие вызывало у Тюрина определенное самоуважение, создавая видимость причастности к двум искусствам сразу — живописи и кино. О школе он не сожалел, укрепившись в выдуманной легенде, что не сам ушел, а был исключен по политическим мотивам за классово вредный рисунок.
Легендой этой Тюрин однажды «под мухой» поделился с новым киномехаником Петькой Огородниковым. Петька был лет на десять старше Тюрина, носил кожаную куртку, подметал мостовые брюками клеш и всеобще был франтом и любителем красивой жизни.
— Чувствуешь? — толкал он Жорку в тесной кинобудке, когда по экрану томно проходила заграничная красавица в полупрозрачном пеньюаре. — Вот это жизнь!
Однако четче политические симпатии Огородникова не проявлялись, и, услыхав тюринскую легенду, он сказал с опаской:
— Ты, Жорка, того… не распространяйся особенно. Времена не те, чувствуешь?
Но, как показало будущее, разговор этот запомнил.
Двадцать третьего июня сорок первого года Георгий Тюрин вместе со многими тысячами молодых и среднего возраста мужчин был призван в ряды РККА, чтобы отразить фашистское вторжение, но на фронт не попал, а был оставлен при политотделе гарнизона в специальной агитбригаде. Днем и ночью писал лозунги, которых так много появилось в это насыщенное событиями время, от сурово-сдержанных «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами» до рифмованно-эмоциональных вроде:
Но, выводя с усердием на полотнище красками эти призывные слова, Жорка Тюрин не ведал и не гадал, что взамен отрубленных голов в числе новых, ежечасно выраставших у гидры, появится и будет, в свою очередь, срублена его собственная голова.
В конце лета, днем, прямо за работой Тюрина свалил приступ аппендицита, и его увезли в один из многих, занявших уже все городские школы военных госпиталей, где быстро прооперировали и положили на краткосрочную поправку в коридоре, потому что в классах места были заняты тяжелоранеными фронтовиками. Лежал он у окна и именно в это окно увидел первых немцев, мчавшихся по булыжной мостовой в мотоциклах с колясками.
Будучи ходячим больным, Тюрин мог еще сбежать из госпиталя, но растерялся, промедлил, а когда решился, было уже поздно — немцы выставили у школы охрану и вскоре произвели простую сортировку раненых. Всех, кто мог ходить, собрали в одной стороне двора, на спортплощадке, а лежачих сложили у дальней ограды рядами. Делали они это быстро, сноровисто, привычно. Потом трое солдат пробежали вдоль рядов, опустив стволы захлебывающихся огнем автоматов, а следом прошел офицер с пистолетом и еще два-три раза выстрелил, подправляя недоработки подчиненных.
Меньше всего объятый ужасом Тюрин мог в тот момент представить себя на месте этих солдат, деловито освобождавших необходимое им жизненное пространство от бесполезного человеческого материала!
Оставленных в живых заперли на окраине города, в бывшей исправительной колонии, и держали там несколько дней без еды и почти без воды, а потом появились несколько чинов с непонятными еще Тюрину знаками различия и стали с каждым разбираться индивидуально. Когда очередь дошла до Тюрина, его ожидал сюрприз: в комнате, куда вызывали пленных, рядом с немцем офицером сидел не кто иной, как его дружок Петька Огородников, оказавшийся, к совершенному удивлению Тюрина, не Петькой, а Петером Шуманом.
Огородников-Шуман сказал что-то офицеру, и тот кивнул благожелательно, смерив Тюрина оценивающим взглядом, после чего Петер-Петька произнес нечто вроде короткой речи, обращенной к Тюрину:
— Дело, Жорка, конечно, твое… Можешь и в лагере гнить сколько душе угодно. Германия дважды не предлагает, но шанс тебе дает. Помнишь, как нас учили, — кто не с нами, тот против нас? Вот и выбирай — с кем ты? Тот, кто сегодня станет в общий строй с великой Германией, будет завтра вместе с немецким народом возводить новый порядок. А тех, кто будет препятствовать… Короче, если враг не сдается, его уничтожают. Решай, Тюрин!
И он протянул недавнему приятелю для самообразования брошюру «Зверства НКВД».
Так это началось. Тюрин отступал шаг за шагом, согласившись сначала охранять склад с брошенной красноармейской амуницией, потом дал расплывчатое обязательство «служить во вспомогательных войсках» и стал заниматься строевой подготовкой и изучением немецкого легкого оружия, затем ему выдали форму и послали в облаву на толкучий рынок, и наконец веревочка дотянулась туда, куда вела с самого начала. Он уже знал куда, когда их построили утром, выдали по шестьдесят патронов, уложенных в спаренные подсумки, и новели к парку. Потом подошли машины, и начали грузиться.
Солдат, участвующих в операции в Злодейской балке, разбили на три группы: одну поставили цепочкой поодаль, в оцеплении, другая конвоировала, то есть толкала, била и тащила обреченных людей от машин до рва, а третья, куда так не хотел, но все-таки попал Тюрин, выстроилась вдоль ямы и приготовила оружие к стрельбе. Сжимая карабин вспотевшими руками, Тюрин часто глотал слюну, думал: «Нужно будет в воздух, в воздух стрелять… не заметят в суматохе…»
И тут раздалась команда. Он вскинул карабин, громыхнули первые выстрелы; приклад, неплотно прижатый к плечу трясущимися руками, сильно толкнул Тюрина назад, и первая пуля действительно пошла выше голов обреченных. Но стоявший рядом офицер заметил и рявкнул над ухом:
— Куда стреляйт?! Сам яма хотеть?!
И тогда, в страхе передернув затвор, он вдавил приклад в плечо и выпустил вторую пулю прямо перед собой. Потом снова передернул затвор и продолжал стрелять, заменяя обоймы, пока последний из убиваемых людей не вытянулся во рву, наполненном трупами….