А Моргунов тем временем, думая о своем, отвечал забеспокоившейся жене:
— На исполкоме нас завтра слушают…
Но к исполкому готовиться не собирался, потому что знал, что там все пройдет нормально, а, присев к письменному столу, открыл нижний ящик и достал небольшую пачку листков, соединенных канцелярской скрепкой. Это был текст его выступления о героях подполья.
Конечно, выступая, Михаил Васильевич практически никогда в этот текст-подсказку не заглядывал, однако такой уж существовал порядок — отпечатанный текст был своего рода утвержденным документом, хотя утверждавшие его люди знали о событиях, изложенных в тексте, гораздо меньше Моргунова, а то и совсем ничего не знали. Текст был лаконичен и не блистал стилем, но все-таки фиксировал главное и обязательное, признанное бесспорным, и Михаил Васильевич, раскрыв перед собой отпечатанные на машинке хорошо знакомые строчки, начал их внимательно перечитывать.
«…Дерзкая операция, которая привела к уничтожению палача-бургомистра, утверждавшего своей подписью списки отправляемых на казнь патриотов, повергла оккупантов в панику. Гестапо предприняло самые активные меры для ликвидации подполья…»
Все это соответствовало действительности. Только насчет паники было, пожалуй, сильно сказано. Немецкие власти, в сущности, недолюбливали бургомистра, человека по происхождению чуждого не только тому подонческому кругу, на который они опирались в городе, но и наряженным в хорошо подогнанные мундиры выходцам из полуплебса, что заправляли в гестапо и СД. Потеря, с их точки зрения, была невелика, и паники, конечно, не было, но и потерпеть такого оккупанты, разумеется, не могли, и меры были в самом деле приняты энергичные.
«…С помощью служившего в зондеркоманде карателя Тюрина фашистам удалось схватить Лену Воздвиженскую. Юная подпольщица героически перенесла нечеловеческие пытки и погибла в гестаповском застенке, не назвав врагу ни одного имени товарищей по оружию…»
Моргунов пропустил несколько абзацев.
«…Фашистскому наймиту не удалось избежать справедливого возмездия. Гестаповский выкормыш Тюрин был схвачен патриотами и казнен…»
Подробности возмездия вызывали обычно любопытство и интерес, особенно у подростков. Но именно в этом месте своих выступлений Моргунов держался текста почти дословно и на вопросы о том, как был казнен предатель, отвечал коротко:
— Война, ребята, вещь жестокая, и всего, что на ней происходило, в подробностях не расскажешь. Главное, что покарали мы этого человека заслуженно. И точка.
Труднее пришлось с автором сценария. Оставить заслуженную кару за кадром, Михаил Васильевич понимал, — решение не самое лучшее, зритель должен был воочию убедиться, как восторжествовала справедливость, однако все-таки сказал Саше:
— А не будет ли это, как говорится, натурализмом, а?
— Есть натурализм, а есть высшая правда искусства, которая натурализма не боится, — объяснил Саша Михаилу Васильевичу несколько туманно, потому что и сам плохо представлял себе, где эта высшая правда, а чего и в самом деле показывать не стоит.
Моргунов вздохнул. На самом деле его сдерживало вовсе не опасение, что Саша с режиссером слишком густо зальют экран той яркой жидкостью, что хранится в бутылочке у ассистента по реквизиту и имитирует кровь. Другое его сдерживало…
— Видишь ли, Саша… Как я понимаю, твой сценарий не на строго документальной основе строится?
— Конечно. Есть и обобщения.
— Другими словами, домысливаешь?
— Да, но…
— Понимаю. Не вранье это.
— В тех случаях, когда не хватает материала…
— Конечно, конечно. Но и материал материалу рознь.
Саша не понял.
— Как тебе объяснить?… Должны мы молодежь искусством воспитывать?
— Конечно.
— Вот-вот. А искусство вещь обоюдоострая. Может и пользу принести, а может и наоборот. В смысле, повредить… Вон даже Образцов по телевизору рассказывал, как они строго репертуар подбирают. Чтобы детвору не перепугать зря.
— Но мы же не для детей картину делаем!
— Понятно. Но смотрят-то все… Да я, собственно, не о детях хотел, а обо всех, кто войны не видел, будь она проклята. Истинное мужество показывать надо, а как подонка убивают… зачем, Саша?
— Правда искусства…
— Вот за ней и иди, за этой правдой. Придумай сам, Саша, как могло быть. Чтобы правде искусство соответствовало, а не ужасу тому, что был…
— Но вы меня сориентируйте. Вы, наверно, больше знаете…
— Знаю, Саша. Потому, извини, и не хочу рассказывать. Мне этим заниматься пришлось.
— Вам?
— Мне. А так как у нас уговор, что меня в твоем произведении не будет, то и придется тебе, как говорится, нажать на фантазию. А точнее, на художественный домысел. Покажи, как свершился справедливый суд, а подробности не смакуй. Излишества тут ни к чему. Договорились?
И Саша согласился, отчасти потому, что не мог представить себе, как этот толстый, спокойный и добродушный с виду человек убивает другого, пусть самого отвратительного человека, да еще при обстоятельствах, о которых он и через тридцать лет не хочет вспоминать.
Но Моргунов не сказал, что он убил Тюрина. Он сказал: «Мне этим заниматься пришлось». Так оно и было. Он сделал все, чтобы лишить жизни Тюрина, однако оборвал эту жизнь не он… Но чтобы Саша смог понять все, что произошло тогда в подвале дома Воздвиженского, Моргунов должен был рассказать ему слишком многое, начиная со дня, который он и сам не помнил, потому что убежденно считал, что не было дня, в который он познакомился с Леной, он знал ее всегда и всегда любил…
Однако такой день был. Вскоре после того как их бросил отец и семье пришлось туго, мать стала ходить к профессору помогать по хозяйству и однажды притащила с собой крепкого пятилетнего бутуза, которого не с кем было оставить дома.
— Можно, Роман Константинович, Мишка мой на кухне посидит? Он тихий.
— Зачем же на кухне? Пусть идет в гостиную. Поиграет с Леночкой.
И Мишка вошел в большую комнату с не виданными никогда вещами и замер. Больше всего его поразила модель многомачтового парусника с блестящими бронзовыми якорями и сложными переплетениями такелажа. Он уставился на это чудо и долго не замечал сидевшую на ковре худенькую девочку с огромной книжкой на коленях, которая, как он узнал потом, называлась «Жизнь животных».
— Познакомься, пожалуйста, с мальчиком, Лена. Он сын тети Любы.
Девочка сняла с коленей книгу, поднялась и сказала:
— Здравствуй, мальчик. Как тебя зовут?
Мишка молчал, насупившись. Он не был нелюдимым, но не сразу ориентировался в новой, незнакомой обстановке.
— Миша его звать, Леночка, Миша, — сказала мать.
— Поиграйте вместе, дети.
И профессор положил им руки на головы и чуть-чуть подтолкнул друг к другу.
Мишка сделал шаг вперед и ткнул пальцем в открытую книгу:
— Что это?
— Это жираф. Он живет в Африке.
— А ты знаешь, да?
— Так написано в книге.
— А ты читать умеешь, да?
— Я умею только большие буквы. Книгу мне читает папа.
— А кто твой папа?
— Да вон же он! — Девочка указала пальцем на дверь, в которую вышли профессор и Мишкина мать.
— Какой же это папа?! Это дедушка.
— Нет, это мой папа.
— А наш папка сбежал, — сообщил Мишка.
— Разве папа может сбежать?
— Мамка так говорит. А твоя мамка где?
— Моя мама уехала.
— Куда уехала?
— На стройку. Она строитель. Она очень долго не возвращается.
— А ты ждешь?
— Конечно. Ведь у всех есть мамы.
— А отцы не у всех, — по-взрослому сказал Мишка, и дети помолчали, почувствовав в эту минуту впервые симпатию друг к другу, сблизившиеся общей бедой.
Потом она принесла кубики с большими нарисованными на них буквами и сложила из них слово.
— Видишь?
— Что это?