Костя, читавший какую-то книгу на тахте, кинул беглый взгляд на сценариста и, видно, сразу поняв, что мешает разговору, ушел из дому, а Леня ничего не понимал или делал вид, что не понимал, и не уходил, что-то рисовал цветными карандашами в альбоме, но глаза его поглядывали на взрослых, поблескивая от любопытства. Калугину пришлось попросить Леню выйти погулять…
А на следующее утро Калугин повез Турчанского по его настоятельной просьбе к аэропорту. Тысячу раз потом ругал себя Калугин за бесхарактерность, за то, что не мог отказать ему.
Калугин крутил баранку, а Турчанский шумел. Они проехали уже около половины пути, а тот все старался оправдаться и что-то объяснить ему: дескать, фильм будет художественный, а не документальный, и допустим домысел. Калугин не соглашался и с утроенной силой продолжал разносить сценарий. Напоследок он даже махнул свободной рукой и отвернулся от Турчанского:
— Не надо было браться за то, чего не знаете… Я не пойду смотреть вашу картину…
Турчанский вдруг вспылил:
— Не ходите! Я пишу не для таких, как вы!
Калугин изменился в лице:
— А для кого же вы пишете тогда? — Он почти машинально убрал газ.
— Для тех, кто способен понимать и чувствовать.
Калугин резко затормозил и холодно сказал:
— Так, значит, я… я, по-вашему… — Он осекся и через секунду крикнул: — Я не повезу вас дальше… Прошу вылезти из машины!
Турчанский был ошеломлен.
— Вы не имеете права!
— Прошу вылезти из машины… — повторил Калугин и, видя, что тот застыл в полной растерянности, сам выскочил из кабины и, с трудом скрывая бешенство, рывком распахнул вторую дверцу, схватил и со стуком поставил на асфальт чемодан и сел на свое место. Только тогда Турчанский медленно, мешковато вылез из такси.
— А я считал вас хорошим человеком… — удрученным голосом сказал он.
— И я! — крикнул Калугин. — Я тоже считал! Вы оболгали не одного меня, а всех… Всех тех… Всех… — Голос его надломился.
Турчанский убито молчал.
— Василий… — запинаясь, начал он, однако Калугин отвернулся от него, и сценарист замолк. — А деньги? — неожиданно вспомнил он и суетливо полез в боковой карман пиджака и никак не мог попасть в него рукой. — Я вам должен…
— Оставьте их себе. — Калугин с силой захлопнул дверцу, дал полный газ и против всех правил движения, едва не врезавшись в какую-то шоколадную частную «Волгу», резко взял влево, развернулся и помчался в сторону Кипарисов, а Турчанский с плащом на руке и желтым чемоданом у ног остался на обочине автострады…
Глава 23. ВЫСАДКА
…И вот теперь случилось то, чего Калугин опасался и во что даже втайне не верил. Не хотел верить. Он увидел киноэкспедицию, прибывшую к ним из Ленинграда, и ребят в бушлатах и бескозырках, и сторожевой катер военных лет у берега. Он увидел среди аппаратуры рабочих и разных ассистентов и этого самого типа. Они приехали сюда снимать то, чего здесь не было! Нет, то, что здесь было, но произошло совсем не так, как было описано в этом сценарии. А как это было на самом деле?
— Такси! Свободен? — крикнул парень в сетчатой тенниске — самоуверенный, остроглазый, с черными бачками и руками тяжелоатлета; рядом с ним стояла тоненькая девушка в ослепительно белых узких брючках, расклешенных внизу по моде этого года.
— Куда? — спросил Калугин.
Парень назвал курортный поселок, расположенный между Кипарисами и Скалистым. Калугин кивнул.
— А почему мы едем туда? — капризно спросила у парня девушка. — Нельзя найти что-нибудь подходящее поближе?
— Нельзя! В «Русалке» у меня знакомый метр: кивну ему, и он прикажет, чтобы нам с тобой изготовили такой шашлычок и подали такое винцо — на всем побережье похожего не отыщешь! Не знаю, где он достает и что платит за такую баранину и за таких мастеров-виртуозов… Элитарный ресторанчик! Так что…
— Так что игра стоит свеч! — направила она речь парня в нужное русло и полуобняла за плечи.
Калугин старался не прислушиваться к их разговору: мало ли о чем болтают клиенты? Он держал руки на баранке и упорно думал о своем.
…Как это все было? Во-первых, это было очень-очень давно, будто в другую эпоху. Во-вторых, ему тогда было девятнадцать лет, и он служил матросом на эсминце «Мужественный». Их эсминец конвоировал транспорты с оружием и солдатами в осажденную Одессу, в Севастополь. За эсминцем охотились, но он ловко уклонялся от торпед, сброшенных с немецких самолетов-торпедоносцев, уходил от подводных лодок, подкарауливавших его, громил из орудий главного калибра береговые укрепления врага, отбивался от пикировщиков, вывозил на Большую землю женщин, детей и раненых. И все эти дни и недели, задыхаясь от горящей краски, черный от сажи и копоти, тушил Калугин пожары, уговаривал испуганных детей не плакать, отдавал им свой корабельный обед, зорко смотрел в грозное небо, наполненное ревом вражеской авиации: слишком много было у немцев в том году мощной техники, боеприпасов, умения и наглой уверенности в своей непобедимости… Да, эсминец долго уклонялся от торпед, и все-таки одна торпеда нашла его — врезалась в правый борт. Взрыв потряс корабль, сквозь пробоину хлынула вода, и началась борьба за корабль, за его оружие и за себя. «Мужественный» не потерял плавучести и хода и с сильным креном кое-как дотащился до своего берега. Калугин был представлен к награде медалью «За отвагу»…
Он посмотрел в зеркало на своих клиентов, на парня с бачками и девушку в вызывающе тесных белых брючках с огромной золотистой пряжкой — под морскую сработана, только без якоря. И вдруг ему стало жаль их, что не испытали они того, что испытал в их годы он, и рано понял — нельзя было не понять! — некоторые обычные, но великие истины… Например, что такое взаимовыручка и матросское братство, когда за жизнь друга кладешь свою, что такое отвага, мужество, честь… Что они знают, эти вот ребята, о тех днях? Сжимала ль когда-нибудь их сердца ледяная, сводящая скулы ненависть к врагу? Колотились их сердца, захлебываясь от настоящей боли, горечи, беспомощности и любви к людям, которые тысячами гибли на суше, тонули с кораблями — море, случалось, чернело от бескозырок, — но не сдавались: берегли каждый патрон и ходили в штыковые атаки?..
…Калугин удрал через неделю из госпиталя; туда его положили из-за пустяковых ранений, полученных им во время воздушных налетов и торпедирования: его наскоро перебинтовали в море, и он воевал, не смыкая глаз, красных от бессонницы и жара.
Эсминец «Мужественный» встал на ремонт, и Калугина как одного из лучших матросов без его ведома включили в ремонтную группу. А он не хотел оставаться здесь. Он рвался на другой — любой, только действующий боевой корабль и, наверно, добился бы своего, если бы случайно не узнал, что через несколько недель предстоит выброска небольшой оперативно-диверсионной группы на территорию, захваченную врагом. Куда, когда и для чего — военная тайна, но нужна была только молодежь и добровольцы. И Калугин, подбив с собой нескольких ребят с эсминца, списался на берег, в морскую пехоту, и попал под командование морского офицера, старшего лейтенанта Рыжухина. Он был невообразимо худ, невысок, молчалив, с острым, сдержанным блеском в узких серых глазах. Калугин, тонкий и щуплый, был самым молодым из добровольцев, но выглядел еще моложе своих лет из-за этой щуплости, из-за того, что густо пробивающиеся усики его были почти бесцветными, и, казалось, у него и намека на них нет. Калугин с первого взгляда пришелся не по душе Рыжухину; тот сразу спросил у него: «Сколько месяцев служишь?» Калугин ответил. «Тридцать килограммов взрывчатки на горбе донесешь?» Калугин и здесь ответил четко и кратко. И то, что он, если надо, донесет и все пятьдесят килограммов, подтвердил старшина 1-й статьи Константин Озерков и поощрительно подмигнул оробевшему Калугину. «Проверим», — бросил Рыжухин, стал знакомиться с другими добровольцами. Как собирается командир проверить его, Калугин понял через три дня, когда начались тренировки. Всю их группу (в группе было, как по секрету рассказал Калугину Костя, на десять моряков больше, чем нужно) погружали на небольшой сторожевой катер и отвозили к дикому, безлюдному берегу в двух милях от базы, и там они в полном снаряжении вместе с Рыжухиным, его заместителем лейтенантом Гороховым и командирами отделений отрабатывали высадку десанта: кидались в холодную воду и, подняв над головой оружие и вещмешки, мокрые по пояс, а кто и по шею, выходили на берег, ползли по гальке и проделывали все то, что предстояло им проделать через несколько недель…