И его, Калугина, не будет. И даже потом, когда наши победят и прогонят со своей земли врага, может быть, кто-нибудь случайно заберется сюда, на мыс, и найдет в пещере то, что останется от него, и никто никогда не узнает его имени и фамилии, потому что в эту операцию они пошли, как ходят в разведку, без всяких документов: они надежно хранятся в несгораемых ящиках воинской части. Словно и не жил он, и не было у него отца с матерью, и ребят с «Мужественного», и этой оперативно-диверсионной группы во главе с Рыжухиным и старшиной 1-й статьи Костей, который, раненный и полуживой прогнал его от себя, чтоб погибнуть одному…
Глава 26. ТЕТЯ ДАША
Возле большого здания краеведческого музея Калугин услышал зычные голоса и на мгновение очнулся от воспоминаний. Трое молодых моряков в белых форменках и черных брюках махали ему с тротуара, и он сразу подъехал к ним.
— Папаша, свободен? — спросил первый, краснощекий. — Может, подкинешь? Припаздываем…
«Откуда у военных моряков деньги, чтоб на такси разъезжать?» — мелькнуло у Калугина; он по собственному давнему опыту прекрасно знал, что рядовому составу, находящемуся на даровом довольствии, в армии и на флоте платят не густо — на сигареты да на кино с девушкой без особых угощений. Но Калугин охотно откликнулся:
— Свободен… А куда опаздываем, если не секрет? — Он понимающе улыбнулся.
— Ошибся, папаша. Не туда, — весело заметил второй курносый морячок. — Мы к ребятам, в детдом, на встречу с ними…
Калугина слегка задело, что они уже во второй раз назвали его папашей: ему все еще казалось, что хоть и много километров и лет накрутил он на свой спидометр, он молод, моложе многих двадцатилетних: ходит легко, быстро, и жира лишнего ни капли не нажил, и всегда готов улыбнуться, и на смех податлив, и весь начинен шутками и анекдотами, и зубы во рту все свои, и волосы еще густые… А выходит, совсем он не молод.
— Шефствуете, значит? — спросил Калугин.
— Угадал, — сказал третий, плотный, широкогрудый, как борец, — нам через пять минут выступать, а чертов автобус подвел: запоздал, а тот, что идет до детдома, ходит редко…
— Верно, — сказал Калугин, — у моряка все должно быть точка в точку.
— И вот еще, папаша, — замялся курносый, — нам тут не очень далеко…
«Ну и что с того? — подумал Калугин. — Или намекает, чтоб даром провез? Моряк — человек гордый, вряд ли он будет намекать…»
— Ну и что, что не очень далеко? — спросил он.
— Только морока тебе с нами…
— Никакой мороки! Все в норме! — Калугин сразу все понял: извиняются, что расстояние будет очень коротким, рассмеялся и хотел уже сказать, что везти таких пассажиров для него одно удовольствие, и не сказал: настоящему матросу не пристало хвалить матроса.
Моряки свободно расселись на заднем сиденье, будто постоянно ездят в такси, и подтрунивали друг над другом. Сверкала эмаль значков на груди — специалисты первого и второго классов. В насмешливо-пристальном выражении их лиц, в одежде многое было ново по сравнению с лицами и одеждой моряков его времени. Те лица были простодушней, на лентах писались имена кораблей, и погон не было и в помине. А сейчас на лентах — «Черноморский флот» и на погонах — «ЧФ». И клеши сейчас поуже, и значки на форменках совсем другие: не ГТО на цепочке, не «ворошиловский стрелок» и не мопровский.
Неожиданно Калугину захотелось рассказать им про то время, когда был молодым и служил на «Мужественном»; как они вели огонь по пикирующим «юнкерсам» — даже сейчас холодеет кожа от их нарастающего падающего рева; как туго приходилось в первый и второй годы войны, как всего не хватало, не только самолетов, танков и автоматов, а подчас и выдержки и военной мудрости; рассказать бы им про тот давний, вечно живущий в его памяти десант… Само время, беспощадное и грозное, тогда горело огнем, строчило из пулеметов, бросалось, обвязавшись противотанковыми гранатами, под скрежещущие гусеницы и стояло насмерть. И выстояло. Трудно было молчать Калугину, чувствуя за спиной этих парней, крепких, ладных, насмешливых. Прошлое переполняло его, росло, ширилось, и не хватало его тела и души, чтоб вместить в себя то огромное и ослепительное, что он знал, видел, испытал.
Да поймут ли они его? И найдет ли он слова, чтобы прошлое дошло до них таким, каким оно было? Еще усмехнутся — ну и горазд заливать папаша! — похлопают по плечу, вылезут из машины и уйдут, смеясь.
Калугин снял с баранки руку и вытер намокший лоб. Ему вдруг стало до слез жаль себя, не теперешнего, уцелевшего, а того, прошлого, молоденького, беспомощного, холодного, которому так хотелось тогда есть и пить, и не умереть, остаться, сохранить хотя бы свое имя и фамилию, чтоб знали, что он был, что он жил и чувствовал и не щадил себя в этой опаснейшей операции…
Он вспомнил, как пытался широкой медной пряжкой вырезать на стене свое имя, камень оказался так тверд, что у него только хватило сил кое-как выцарапать на стенке: «В. Ка». Нет, надо было думать не о том, чтобы люди когда-нибудь прочли, что он уцелел после взрыва и прятался здесь, а о том, чтобы выбраться отсюда. Надо было уходить, пока он еще может двигать руками и ногами. Здесь его ждет верная гибель от голода, холода и жажды. Возможно, на материке кто-нибудь и поможет… Но как уйти в морской форме? Сразу же поймают!
Придется еще подождать, авось повезет, авось случится что-нибудь такое, что выручит его — и в фильмах он это видел, и в книгах читал: последний патрон остается у нашего бойца, петлю надевают на шею другого, ставят к стенке третьего, и… И в самый последний момент с криком «ура», в сверкании сабель и топоте копыт налетают свои, а враг трусливо поднимает вверх руки или спасается паническим бегством… Читал Калугин когда-то эти книги, смотрел эти фильмы, а сейчас… Было бы сейчас хоть немножко еды. Дважды пытался он поймать вылезавших на плиту больших зеленовато-черных крабов — он бы разбил их о камень и съел. Но только его вытянутая рука приближалась к их твердым шершавым панцирям, как они срывались с места и с удивительной для их неуклюжих фигурок стремительностью убегали за плиту или шлепались в воду.
— У, фашисты проклятые! — дважды выругался Калугин, потому что эти крабы вдруг чем-то напомнили ему свастику.
С каждым часом он чувствовал все большую, до звона в голове, слабость, и на следующий день готов был есть любых козявок, живущих в камнях. Да как не осматривал он пещеру, все ее щели, трещины и уголки, он не смог обнаружить ни одного живого существа: стояла глубокая холодная осень и всякая живая тварь уползла подальше и ненадежней спряталась.
И тогда Калугин понял, что должен немедленно уходить, пока остались кое-какие силы. Уходить даже в форме военного моряка.
И здесь ему опять повезло: вечером к мысу прибило распухший, сильно ободранный о камни труп немецкого солдата — с потопленного транспорта, что ли? — и Калугин с трудом выловил его, сделав из ремня петлю и зацепив за ногу. Кое-как выволок на плиту и, стараясь подавить отвращение, дрожащими от холода и слабости руками стащил с него зеленоватый френч, штаны, сапоги с шипами и снова спустил труп в море. Поздно вечером, скрипя зубами от боли, Калугин снял бушлат, брюки и ботинки, аккуратно скатал в сверток и положил в угол пещеры. Потом натянул на себя сырую и вонючую солдатскую одежду — солдат был почти одного роста с ним, и глубокой ночью на ощупь попытался по скале пробраться на берег. Стены скалы были настолько отвесны, что ему пришлось спуститься в воду и вплавь добраться до берега. Калугин вышел на гальку. С него текло, зуб не попадал на зуб. Его руки были пусты, так не хватало автомата. Он прислушался. Вокруг было тихо.
Скалистый спал или, точнее, делал вид, что спал. Настороженность, недоверие и страх повисли над городком. Боялись и те, кто оставался в нем, и те, кто захватил его. Было очень темно. Лишь у дальнего края его по-прежнему вспыхивали и тревожно шарили по морю прожекторы, очевидно, ожидая нового десанта, однако здесь уже, наверно, нечего было взрывать…