Выбрать главу

Калугин пошел к городу, к его окраине, где, судя по всему, должны были начаться маленькие домики, где его могли спасти, но и могли предать. Теперь впереди не было проводника Пети Кузьмина, и Калугин шел на ощупь, наугад — пан или пропал, — не зная куда и к кому. К счастью, в этом отдаленном месте берег, по-видимому, не охранялся противником, и скоро Калугин дотащился до низенькой оградки с выломанными дощечками, за которой пугливо притаился темный домик из ракушечника. Калугин подошел к домику, подождал, прислушиваясь: боялся наскочить на патруль. Сильно жал, неприятно касаясь тела, немецкий френч, сырой, тяжелый, нечистый, неистребимо и враждебно пропахший мертвецом. Поминутно оглядываясь, Калугин тихонько постучал в окошечко. Ему не ответили. Он постучал снова, из-под ладони пристально вглядываясь внутрь, и наконец заметил, как в неподвижной, испуганной темноте домика вспыхнула спичка, и робкий, едва живой огонек, колеблясь, проплыл к окошечку. И осветил худое, треугольное, заросшее щетиной диковатое лицо.

Калугин коснулся лбом стекла и, вложив в голос всю боль и тоску, попросил:

— Впустите, пожалуйста… Только на эту ночь.

На худом лице появился страх, глаза с блеснувшими белками чуть расширились — увидели немецкую форму и мокрые, без шапки, волосы. Человек за стеклом тотчас дунул на спичку, и в домике и на улице стало темней, чем прежде. Сзади, за спиной, раздался треск мотоцикла и зычные немецкие голоса. Калугин отпрянул от домика, бросился лицом в холодные кусты и весь сжался, перестал дышать. Когда шум мотоцикла умолк, Калугин посмотрел на домик, надеясь еще, что, может быть, скрипнет дверь, чтоб впустить его. Минут пять он надеялся и ждал. Дверь не скрипнула, и он стал красться дальше.

В следующем домике никто даже не выглянул на его стук.

К другому добротному большому каменному дому под железной крышей он не решился даже приблизиться. И не потому, что где-то за оградой заворчала собака, почуяв его приближение. Он нашел бы с ней общий язык. Что-то ненадежное, презрительно опасное исходило от этого добротного, дорого стоившего дома, к тому же его могли избрать для жилья немцы, и Калугин прошел мимо него. Зато в хиленький дощатый домик в конце улочки он без всякого страха постучал; он сам жил до войны в похожем домике на окраине Ржева… Его тут же впустили. Однако молодая остроносая бледная женщина в наспех натянутой кофте, с распущенной косой, увидев его в немецкой форме, кажется, пожалела, что откинула крюк двери, и готова была захлопнуть ее, но он вытянул руку и заспешил:

— Не бойтесь, впустите… Я… Я… Я русский, я матрос. Дайте напиться…

Женщина еще больше побледнела.

— Ты из десанта? — шепотом спросила она, рывком втянула его в домик и плотно закрыла дверь на крюк.

Он не стал врать. Он целиком был в ее руках и верил ей. Женщина ввела его в коридорчик, зажгла спичку и пододвинула к нему табуретку. Подала большую кружку с водой. Калугин, обливаясь, махом выпил ее, попросил вторую и тоже выпил залпом. На лбу выступила липкая испарина, он почувствовал сильный жар и озноб во всем теле. И еще острей стало гореть и дергать плечо.

Женщина, не зажигая лампы, провела его в крошечную кухоньку — сухо прошуршала задетая его плечом связка не то лука, не то чеснока — и собрала кое-что поесть. С жадностью жуя черствый хлеб, брынзу и холодные макароны, Калугин узнал от нее, что взрыв нефтебазы вызвал в городе невообразимую панику, что, пока он сидел в своей пещере на мысу, враги, рассвирепев от страха и злобы, несколько раз проводили по городу облавы, прочесывали сады и огороды в поисках отбившихся или раненых моряков, не успевших сесть на судно — ага, значит, его не потопили и оно ушло назад! — что, по слухам, это был крупный военный корабль. Калугин узнал, что немцы развесили по городу приказы о большой награде за выдачу каждого уцелевшего десантника и предупреждения, что если у кого-нибудь в доме будет обнаружен спрятанный матрос — они в приказах именовались бандитами, — того ожидает смертная казнь через повешение и отправка в концлагерь всех родных. После взрыва в город, по ее словам, прибыло подкрепление — новые части немцев и румын, на берегу срочно строятся новые оборонительные сооружения и местные жители боятся высунуть из дому голову…

Услышав в потемках стариковское покашливание и сонное детское посапывание, Калугин сказал:

— Я немножко отдохну и уйду. — Он тяжело привалился головой к стене от жара и усталости.

— Куда же ты уйдешь? Тебя сейчас же схватят!

Но Калугину уже было все равно, схватят его или нет, потому что он уже стал погружаться в беспамятство — погружался, как в бездонную черную воду, и выныривал и почти ничего уже не понимал и не помнил. Так потянулись дни за днями. Лишь иногда приходил он в себя, вздрагивал и смутно вспоминал, где он и кто он, и это случалось от прикосновения холодной тряпки к раскаленному лбу, от кружки воды, от негромкого голоса этой женщины, тети Даши, от невыносимой режущей боли, которую причиняли ему твердые, сильные, пахнущие спиртом руки хирурга местной больницы Алексея Гавриловича — обо всем этом Калугин узнал позже. Хирург был нашим человеком, переправлял к партизанам в горы лекарства, медикаменты и, рискуя жизнью и семьей, тайком приходил к нему, чтобы прочистить загноившуюся рану и сделать перевязку. Потом Калугин пошел на поправку… Он лежал то в холодном сыром подземелье, слушая крысиную беготню и писк, то на чердаке, на старом топчане, боясь кашлянуть, не смея закурить. Война началась недавно и кое-какие припасы у тети Даши оставались, и была коза — а это уже считалось целым богатством. Калугин пил козье молоко и ел лепешки из кукурузной муки. Вокруг, громко разговаривая, хохоча и топая сапогами ходили немцы, и он боялся дохнуть. Разговаривал только шепотом. Узнал, что двух моряков из их десанта, тоже раненых, нашли: одного поймали во время облавы, другого выдал бывший директор продмага. Избитых до полусмерти, их увезли в гестаповской машине в Кипарисы. Каждую минуту могли прийти и к ним, потому что кое-кто из ненадежных соседей знал, что муж тети Даши был в армии, что ее отец партизанил в гражданскую и за их домом, конечно, присматривали…

Однажды вечером к ним прибежала какая-то женщина и, задыхаясь, вне себя сказала, что немцы схватили Алексея Гавриловича и, должно быть, скоро нагрянут к ним. Когда стемнело, Калугину помогли перебраться в другой дом, где тоже жили верные люди. Ночью в дом тети Даши ворвались эсэсовцы с полицаями, все перевернули вверх дном, но ничего не нашли. А еще через несколько дней новый хозяин Калугина рассказал, что на центральной площади города за связь с партизанами и помощь, оказанную раненым морякам, на старом платане был повешен Алексей Гаврилович. И еще узнал Калугин, что тетю Дашу арестовали и отвезли в тюрьму: все-таки, видно, кто-то пронюхал про него и донес, чтобы выслужиться перед оккупантами. Явных улик, наверно, не было, и ее отца и маленькую дочь не трогали, хотя тетю Дашу пока что не отпускали… Через три недели Калугин немножко окреп, поправился, и партизанские связные хитроумным способом переправили его в горы: положили в гроб, на всякий случай убрав, как покойника, и напудрив лицо; спрятали на дно несколько пистолетов с боеприпасами, купленные у румын, и на повозке повезли на кладбище. На полную вытяжку, как и положено покойнику, лежал Калугин в тесном, душном, вздрагивающем на каждом бугорке гробу и с учащенно бьющимся сердцем напряженно слушал, как два старика и пяток неутешно плачущих женщин бредут сзади, как полицаи на заставе, позевывая и поругиваясь, требуют пропуска, как, получив, вслух читают их и кому-то что-то объясняют на ломаном немецком языке, и как потом лениво звучит спасительное: «Езжайте!» От радости Калугин чуть не забарабанил кулаками в крышку гроба. Через несколько минут он услышал размеренную стрельбу и понял, что радоваться рано. Он замер в своем гробу. На кладбище — это он тоже узнал позже — как раз в это время взвод немцев упражнялся в стрельбе по мишеням. Прощание с «умершим» сильно затянулось и, вполне возможно, его пришлось бы, чтоб не выдать всех, и вправду похоронить в этой сухой и твердой каменистой земле, если бы стрелки не удалились строем на обед. Калугин ушел в горы и целый год партизанил там, участвуя в боях и рискованнейших операциях, после тяжелого ранения в грудь самолетом был переправлен на Большую землю, снова встал на ноги, был начисто забракован врачами и в строй не попал, однако опять же всеми правдами и неправдами добился, чтоб его направили в действующую армию, и закончил он войну на Эльбе водителем военного грузовика. И вот тогда-то с неодолимой силой потянуло его сюда, в Скалистый…