Теодор Гладков
Взрыв в Леонтьевском
Светлой памяти трагически погибших московских чекистов…
Глава 1
Пасмурным утром 23 сентября 1919 года к газетному щиту возле стрельчатой арки бывшей Синодальной типографии на Никольской улице подошел, неспешно хромая, инвалид-расклейщик в замызганной австрийской шинели. В одной руке он держал кисть, в другой — ведерко с клейстером, через плечо — холщовая сумка со стопой газет и рулонами афиш. Содрал бугристые от ночных дождей обрывки вчерашнего и, ловко шлепнув предварительно несколько раз влажной Кистью по углам доски, прилепил свежий номер «Известий ВЦИК». Рядом приклеил желтоватый листок с каким-то сообщением или приказом — власти, и центральные, и московские, издавали в ту пору таковые едва не ежедневно — и, перейдя на другую сторону узкой улицы, потопал дальше, к Верхним торговым рядам.
Некогда шумная и оживленная Никольская теперь была малолюдна, даже пустынна. Только жалась вдоль домов молчаливая и безнадежная в многочасовом ожидании очередь к дверям углового магазина. Изредка, чихая сизыми клубами выхлопных газов, проезжал к Кремлю или от Кремля легковой автомобиль, а то и конный экипаж. Из былого двухмиллионного населения к осени девятнадцатого в городе оставалось менее половины. Две войны и две революции, голод и страхи разметали москвичей по всей России. Да и поумирало от болезней и лишений множество, не говоря уже о тех, кто сложил головы на фронтах империалистической и гражданской. Словом, обезлюдела Москва-матушка, обветшала, пришла в запустение и упадок. Наглухо заколочены стеклянные двери роскошных ресторанов на Тверской, словно ветром сдуло былое обилие с прилавков Елисеевского и Филиппова, в витринах «Мюра и Мерилиза», Солодовниковского и Петровского пассажей остались одни лишь ободранные манекены. Закрылись, за редким исключением, театры и кинематографы. Вместо привычного слова «провизия» утвердилось сухое, даже угрюмое «паек» — полфунта пшена и несколько закаменелых от долгого лежания на армейских складах воблин. Воблу, ободрав, прямо с головой варили долго с пшеном, похлебка получила прозвание, и надолго, «карие глазки». Самой твердой валютой на черном рынке стали крохотные (резали ножом вдоль, а потом еще раз поперек), брусочки усохшего хозяйственного мыла, резиновые калоши, керосин и махорка.
Недобрая то была осень и для Москвы, и для всей страны. Республика Советов переживала, по выражению Предсовкаркома товарища В. И. Ульянова-Ленина, самый критический этап в своей такой еще короткой истории.
Летом Красная Армия ценой огромного напряжения всех сил отбила наступление белогвардейцев на Петроград, ближе к осени отразила решающий, как полагал «царь Антон» — генерал Деникин, рывок Добровольческой армии на Москву, на востоке отбросила от Урала дивизии «Верховного правителя» Колчака.
В Москве, Петрограде, фактически во всех крупных городах Советской России чекисты вскрыли и обезвредили контрреволюционные заговоры, шпионские и диверсионные организации. В июне на Балтике части Красной Армии подавили вооруженный мятеж в фортах «Красная горка», «Серая лошадь» и «Обручев». В августе — сентябре ВЧК раскрыла в Москве разветвленный заговор кадетской в основном организации «Национальный центр» и тесно связанного с ним белоофицерского так называемого «Штаба Добровольческой армии Московского района». С помощью партийных ячеек Москвы и при участии вооруженных рабочих отрядов чекисты арестовали около семисот активных контрреволюционеров.
В связи с опасным продвижением деникинских армий и реальной угрозой антисоветских восстаний (в столице тогда проживало около 38 тысяч бывших царских офицеров, в то время как вся партийная организация насчитывала после ряда мобилизаций на фронт лишь 17 тысяч коммунистов) 4 сентября в Москве было введено военное положение. Всю власть в городе сосредоточил Комитет Обороны. От ВЧК и МЧК в него вошел Ф. Дзержинский, от столичной парторганизации — секретарь МК РКП (б) В. Загорский.
Военное положение наложило отпечаток на весь облик Москвы. Улицы и площади контролировались вооруженными патрулями милиционеров, красноармейцев и чоновцев. У подозрительных лиц проверяли документы, по сомнительным адресам устраивали облавы и обыски. Забились в дальние щели уцелевшие после летней беспощадной чистки города от уголовного элемента блатные, знали — патрульные не церемонятся, оружие применяют в случае надобности без предупреждения.
Тревожной и суровой стояла вторая послереволюционная московская осень…
Вот и листок, что лепился рядом с газетой, заполнен был словами строгими, даже жесткими. То было обращение ВЧК «Ко всем гражданам Советской России» в связи с раскрытием заговора «Национального центра». Заканчивалось оно так:
«Всероссийская Чрезвычайная комиссия обращается ко всем товарищам рабочим и крестьянам:
Товарищи! Будьте начеку! Стойте на страже Республики днем и ночью. Враг еще не истреблен целиком. Не спускайте с него своих глаз!
Всероссийская Чрезвычайная комиссия обращается к остальным гражданам:
Граждане! Знайте, что пролетариат стоит на своем посту. Знайте, что всякий, кто посягнет на Республику пролетариата, будет истреблен без всякой пощады. На войне как на войне. За шпионаж, пособничество шпионажу, участие в заговорщицкой организации будет только одна мера наказания — расстрел…»
К витрине подошли двое. Мужчина лет тридцати трех в длинном темном пальто с узеньким бархатным воротничком. Наружные карманы пальто от привычки глубоко засовывать туда руки топорщились и были даже надорваны в уголках. За стеклами пенсне в тонкой металлической оправе остро поблескивали недобрые глаза. Темные волосы зачесаны налево, на косой пробор. Человек казался каким-то взъерошенным, словно наэлектризованным злой энергией. Его спутница — молодая, с высокой грудью и осиной талией, лицо строгое, броской армянской красоты. Влажные глаза тревожно смотрят из-под низко, по-монашески повязанного шерстяного платка.
Двое читают внимательно и вдумчиво (женщина даже по-детски шевелит губами) каждое слово обращения. Длинный, на шестьдесят семь фамилий список расстрелянных контрреволюционеров явно перечитывают еще раз, словно запоминая каждое имя. Так же пристально читают и газету. Осторожно, едва приметным движением мужчина касается кисти своей спутницы, глазами молча указывает на одну из полос. Она отвечает тоже кивком, беззвучно: вижу, мол…
Это объявление: «Московский комитет РКП (большевиков) приглашает нижеследующих товарищей на заседание, которое состоится в четверг 25 сентября ровно в 6 часов вечера в помещении — Леонтьевский переулок, № 18… Заседание важное и необходимое».
Чуть слышно женщина читает список приглашенных, чья явка на совещание обязательна: Инесса Арманд, Керженцев, Коллонтай, Красиков, Крестинский, Кропотов, Ломов, Невский, Ногин, Покровский, Смидович, Стеклов, Степанов, Ярославский… Поднимает встревоженные глаза;
— А он?!
Мужчина пожимает плечами:
— Его не приглашают… Но он будет, должен быть… Идем!
Подхватив женщину под локоть, он быстро увлекает ее к проходному двору, что соединяет Никольскую с Воскресенской площадью. Новое название — площадь Революции — еще у москвичей не прижилось.
…Человека, столь внимательно изучавшего объявление в газете (не случайно — он знал, что такое сообщение вот-вот появится, и ходил к газетным щитам каждое утро), звали Донатом Андреевичем Черепановым. До недавнего сравнительно времени он был членом Центрального комитета партии левых социалистов-революционеров, а проще — эсеров.
6 июля 1918 года он принимал активное участие, а точнее — был одним из руководителей левоэсеровского вооруженного мятежа в Москве. Именно он, Донат Черепанов, известный среди членов своей партии под кличкой Черепок, заявил Феликсу Эдмундовичу Дзержинскому в особняке фабриканта Морозова в Трехсвятительском переулке, ставшем штабом мятежников, о его аресте. В нервном истерическом припадке он кричал сохранявшему поразительное спокойствие председателю ВЧК:
— У вас, Дзержинский, были октябрьские дни, теперь наступили наши, июльские!