Выбрать главу

Женщина только передернула презрительно плечами, словно затвором пистолета. А чекист невозмутимо продолжал:

— Сами вы, дай бог памяти, принадлежите к анархистской группе «Набат». Правильно излагаю?

Он правильно все излагал, этот Анисимов. И от бессильной злобы, невозможности опровергнуть ни слова Каплун взорвалась:

— Ну, и что из этого? Мы легальная партия!

— Легальная, — охотно согласился Анисимов, — нешто я говорю, что нелегальная? Упаси бог. Но пистолетик-то, повторяю, вам к чему? — он ласково подбросил на широченной ладони недавнего паровозного кочегара компактный, отдающий синевой вороненой стали браунинг. — Моделька эта, к слову, только на вид маленькая, да удаленькая, патрончик у ней по убойной силе ого-го!

Женщина молчала.

— Ладно, разберемся, — великодушно простил ей это молчание чекист и, с явной неохотой расставаясь с оружием, сунул браунинг в стол. — А бежать почему пытались?

Каплун лишь в который раз негодующе передернула плечами.

— Значит, так, — подытожил разговор Анисимов. — Ввиду подозрительных обстоятельств задержания, а также тревожного внутреннего и международного положения вынужден, гражданка Каплун, до полного выяснения личности вас арестовать.

Анисимов вскрыл конверт, обнаруженный среди других бумаг в кошелке анархистки, медленно шевеля толстыми губами, прочитал вслух первую строчку письма:

— Ну-ка, ну-ка… Атаману революционно-повстанческой армии Украины Махно Нестору Ивановичу лично, в собственные руки…

Дальше чекист читал уже про себя. И с каждой прочитанной строкой лицо его все более хмурилось. Дочитав, поднял на женщину тяжелые глаза. Приказал коротко:

— Увести!

Красноармеец-конвоир вывел совсем сникшую Каплун из комнаты. Меж тем Анисимов повернулся к дежурному связисту, сидевшему тут же, за столиком телеграфного аппарата:

— Ну-ка, Гулько, срочно соедини с Москвой… Манцева.

Глава 7

Нельзя сказать, чтобы этот старый, запущенный парк в окрестностях Новодевичьего монастыря пользовался популярностью у местных жителей. За полтора года гражданской войны народ отвык гулять просто так, без дела. Да и небезопасное стало занятие — прогуливаться в пустынных местах вроде парков, когда людей раздевали при ясном солнце прямо на Воздвиженке и Никитском бульваре. Верно, за лето девятнадцатого бандитов в городе поубавилось, но обыватель на то и обыватель, чтобы лишний раз не рисковать и в опасный район без крайней нужды не соваться. Только совсем уж безответственный или, наоборот, совершенно уверенный в себе человек мог позволить такое — отправиться дышать свежим воздухом в столь, в общем-то, тихое и замечательное место, как осенний безлюдный парк Новодевичьего монастыря.

Зловещая репутация этого уголка у жителей Хамовников, похоже, нисколько не смущала Верескова, а может, он о таковой даже и не подозревал, когда именно сюда пригласил Таню Алексашину на прогулку в день их первого свидания. А это было именно свидание, как ни уверял себя поначалу Сергей, что ему просто интересно с девушкой, диковатой и простодушной, доверчивой и колюче-настороженной в одно и то же время, малообразованной, но, это чувствовалось в разговоре, с пытливым и острым умом.

Последнее свидание в его жизни состоялось зимой шестнадцатого года, когда с короткой оказией довелось ему приехать в Москву с Юго-Западного фронта. Разыскал он тогда девушку Лару, за которой ухаживал, и нешуточно, в бытность свою юнкером школы прапорщиков, а ее гимназистской выпускного класса. Увы, прав был древний философ, утверждавший, что нельзя дважды войти в одну и ту же реку. Разговаривать с миленькой, но совершенно пустенькой московской барышней ему, обстрелянному подпоручику, имевшему уже и ранение, и анненский темляк на шашке, и «Станислава», оказалось просто не о чем…

Таня была совсем другой. Она не умела мило болтать обо всем и ни о чем, не умела кокетничать, вообще не имела даже смутных представлений о том, что такое легкая, светская беседа. Говорить с нею было интересно и потому, что она была сознательная единомышленница, с твердо сформировавшимися политическими взглядами. Это резко отличало ее от тех экзальтированных, а то и фанатичных девиц, которых он знавал в свое время в эсеровской среде. Они тоже бывали сильными личностями, убежденными, порой безрассудными, но, увы, скорее способными на самое бессмысленное самопожертвование, нежели на простое разумное высказывание или решение.

Наконец, Таня была красива, красива с очевидностью, чего не могли скрыть ни синяки, приобретшие уже мрачный сизый оттенок, ни еще не зажившие ссадины на нежной коже.

Примечательно, что, расставшись с девушкой после их первой, уже не случайной встречи, Сергей не мог вспомнить, о чем, собственно, они проговорили целых два часа, помнил только ощущение какого-то удивительного старознакомства, почти родности от общей тональности этого разговора, а еще помнил ее легкий, почти неслышный порой смех и — мелодичный перезвон малых колоколов со звонницы Новодевичьего монастыря.

Как бы то ни было, увлеченный этим разговором, Сергей не обратил ни малейшего внимания на двух мужчин, показавшихся на миг впереди, на перекрещении двух дорожек, и почти тут же скрывшихся за чащобой разросшегося, давно не подстригаемого кустарника. А между тем, будь они поближе, Сергей одного из них мог бы и узнать, потому как встречал его весной восемнадцатого: Петра Соболева. Даже имел с ним разговор во дворе церквушки Рождества Богородицы в Путинках после взятия «Дома анархии», что был в двух шагах, на Малой Дмитровке. Соболев тогда был лишь обезоружен и, как многие другие «идейные анархисты», отпущен восвояси. Никаких ограблений и террористических актов за ним тогда еще не числилось.

Издали Соболев, конечно, нипочем бы не узнал Верескова, сильно сдавшего после ранений и тифа, но вблизи как знать — анархист обладал зоркостью и памятью отменной.

Как бы то ни было, их пути не пересеклись, вернее, едва не пересеклись. Вересков и Таня медленно шли в сторону Большой Царицынской улицы — девушке пора было возвращаться на службу. Эти двое расходиться не торопились, разговор у них шел важный, определяющий, что делать дальше. Разговор странный, рваный какой-то, без внутреннего стержня. Вроде и одинаково мыслили, а потому и говорили одинаково оба собеседника, но слова их означали лишь от сих до сих, не выводили за круг сиюминутных действий, мгновенных каких-то решений. Обсуждали то, что только внешне успехом казалось, но таковым, по сути, не было, а ничего нового, что могло бы вывести объявленную ими борьбу на какой-то простор, придумать оказались не в состоянии, хотя сами этого не сознавали. И не из-за отсутствия фантазии, а потому, что сама история им такой возможности восхождения по спирали не предоставляла. В лучшем случае, они могли бы повторить с большей или меньшей степенью результативности то, что уже произошло кровавым вечером 25 сентября.

Потому Донат Черепанов был какой-то сумрачный, весь нахохлившийся, Соболев — нервнонапряженный, готовый в любой момент сорваться. Говорил больше он, говорил не взвешенно, как подобало руководителю хоть и не густой людьми, но все ж организации, а злобно, порой истерически взвинченно.

— Кое-кто из легалов закуковал о безвинных жертвах…

— Чушь! — Донат резко остановился, так, что каблуки врезались в утоптанный песок дорожки. — Жертвы — да, безвинные — да! Но чем хуже, тем лучше! Жизнь — это борьба, только зверские акты могут довести народ до неминуемого бунта. Кролик перед удавом замирает обреченно, как паралитик, а заяц с большого перепуга на собаку кидается!

— Меня не агитуй! — взвился Соболев. — Я им каждый раз толкую, что настоящий революционер порывает со всем миром, со всеми законами и моралью… Ему все дозволено во имя достижения высшей цели!

Монгольские скулы Соболева пылали чахоточным румянцем.

— Вот-вот! — подхватил Донат. — В эту точку и бей!