Непрерывной чередой проходят мимо гробов люди. В одну из групп затесался Петр Соболев, в его глазах озлобление и разочарование. С ним звероватого вида, атлетического сложения Яков Глагзон и второй — растерянный, с подрагивающими губами идейный анархист Афанасий Лямин… Уже на выходе из зала он еле слышно шепчет:
— Что же это, Петр, зачем столько жертв, погибли-то рабочие!
Тоже шепотом, резко обрывает его Соболев:
— Чего нюни распустил! Все правильно! Массы надо будить, слов не понимают — разбудим динамитом!
В испуге отшатнулся Лямин, страшен, не по-людски, по-звериному страшен был Соболев в этот миг. С белыми от бешенства глазами рванулся он к выходу, увлекая за собой враз потерявших какую-либо охоту возражать спутников. Они изумились бы, если б узнали, что гнев и бешенство, в кои впал их главарь, вызваны глубинным страхом. Нет, не страхом перед возможным возмездием, самым суровым. Соболев был смелый человек, ни чужая, ни собственная смерть не значили для него ровным счетом ничего. Страх, который он почти физически ощущал, в чем сам себе боялся признаться, был вызван ненавистью к убийцам тех, кто лежал сейчас в запаянных гробах, со стороны всей этой сплоченной массы людей… Людей, которых он хотел, надеялся поднять за собой против Советской власти. Взрыв вызвал грозную ударную волну, в этом он не ошибся. Ошибся в другом, что и уловил в тесноте и давке лестниц и переходов Дома союзов: волна народной ненависти била по нему, его организации.
До сих пор Соболев полагал себя истинным участником революции, идущим по единственно правильному и праведному пути ко всеобщей свободе. Учиненный им взрыв полутора пудов динамита обрушил не только стены и перекрытия старого здания. Он обрушил в нем самом последние иллюзии, оборвал все нити к тому народу, счастью и свободе которого он действительно готов был отдать себя всего без остатка и свою жизнь тоже.
Но его жизнь не нужна была тем, кто потерял в страшный день 25 сентября двенадцать своих товарищей.
Соболев понимал, что теперь его уж точно непременно расстреляют, если разыщут, задержат, изобличат. Расстреляют даже не из чувства мести, а по принципу высшей меры социальной защиты. Так убивают бешеную собаку, не для того, чтобы покарать, а чтобы уберечь людей от ее ядовитых укусов.
Соболев был далеко не глупый, хотя и ограниченный человек.
Ощущение всеобщей ненависти и презрения могло одного сломать, самого кинуться в петлю от ужаса пред содеянным, другого — прийти с покаянной, потребовать для себя самой жестокой казни, третьего… Соболев не сломался и не раскаялся. Он с удесятеренной силой возненавидел этих людей.
В прошлом он хоть искаженно, словно в кривом зеркале, но что-то сделал для революции — когда активно участвовал в свержении самодержавия. Отныне, после 25 сентября, и на веки вечные он был братоубийцей, у которого пролитая кровь выжгла все человеческие чувства. Самым худшим из всех возможных типов убийц — маньяком, обуянным неутолимой жаждой убивать, убивать, убивать… Слепо и нескончаемо. И остановить его теперь могла только пуля.
…Ни в тот день, ни в последующие Сергей Вересков так и не мог объяснить себе, почему он пошел на похороны в Дом союзов. Со здоровьем дело обстояло еще очень неважно. Нет, ничего не болело, но два одновременных ранения в голову и грудь, а через месяц подхваченный, видимо, на вокзале, а может, и в вагоне санитарном сыпной тиф, едва не отправившие его на тот свет, довели, что называется, до ручки. Хорошо еще, что сыпняк свалил уже в Москве, в «Главной военной гошпитали» в Лефортове, где нашлись нужные лекарства, да и выхаживали раненых и больных лучше, чем в провинциальных больницах, в которых порой и обычного йода не хватало.
В общем, он выкарабкался, был выписан и получил отпуск до полной поправки здоровья. Угрюмый военврач полковничьим раскатистым баритоном на вопрос, когда его снова отправят на фронт, безапелляционно ответствовал:
— Будешь лопать вдосталь, через месяц признаем годным.
Легко сказать — лопать вдосталь! — в Москве девятнадцатого года. На фронте, на Дону и Волге, они хоть не голодали. А тут… Командирского пайка ему и тетке Анне едва-едва хватало, чтобы, как говорится, ноги не протянуть. И то тетка больше притворялась, что ест, все норовила побольше, посытнее кусочек подсунуть любимому племяннику, и вообще единственному родственнику на всем белом свете. Собственной семьей тетка почему-то в свое время не обзавелась. Брат Василий, отец Сергея, погиб на германской, родителей, то есть деда и бабки Верескова, не стало и того раньше, невестки тоже.
Появление племянника, отощавшего до того, что на ходу ветром разворачивало, в крохотной комнатушке, бывший келье, в одном из крыльев Новодевичьего монастыря обрадовало добрейшую тетку до слез. Найти жилье, к тому же временное, в обезлюдевшей Москве большой проблемы не составляло. Но об этом и речи быть не могло.
Утром тетка Анна уходила на службу, или, как говорила она по-старинному, в присутствие, — школьный отдел Хамовнического района. Возвращалась поздно, и целыми днями Сергей был предоставлен сам себе. За эти первые две недели он перечитал все, что только смог найти в комнате. А нашлись кроме учебников кое-какие сытинские однотомные издания и несколько подшивок «Нивы» периода русско-японской войны. В журнале были любопытные фотографии, к тому же извлек из него Сергей массу ненужных, но занятных сведений, например, что известный поп Гапон до Кровавого воскресенья служил священником в Петербургской пересыльной тюрьме…
Вересков точно знал, что друзей и знакомых у него в Москве никого не осталось, в гости ходить было не к кому, да и сил для долгих путешествий у него не хватило бы. Постепенно и потихоньку он, однако, стал выбираться в город, поначалу, правда, ограничивался прогулками по ближайшим окрестностям: Лужникам и вокруг Новодевичьего монастыря. Когда окреп малость, стал ходить подальше: через железнодорожный мост по ту сторону Москвы-реки в Нескучный сад и даже на Воробьевы горы.
Рвался на фронт, конечно, тяжелое положение Красной Армии для него, четыре с лишним года провоевавшего на офицерских и командирских должностях, было очевидным. Но что он мог поделать? Понимал прекрасно, что еще весьма далек от тех физических кондиций, которые позволили бы принести хоть какую-то пользу в войсках.
О ликвидации белогвардейских заговоров и взрыве в Леонтьевском переулке он узнал из газет, а кое-какие детали от тетки Анны. Старая партийка, она знала многих сотрудников и МК, и Моссовета. Событие взволновало его, и он решил вдруг непременно пойти на похороны. В конце концов, от Новодевичьего до Охотного ряда не так уж и далеко. Дойдет не спеша. И он пошел…
В Колонный зал он попал вместе с группой, судя по тужуркам и молоточкам, скрещенным на металлических пуговицах, рабочих железнодорожного депо. Следом за железнодорожниками шло множество женщин и девушек в одинаковых красных сатиновых косынках, с большими, сатиновыми же черно-алыми бантами на груди. Из плаката, что они несли над головами, понял, что это работницы Прохоровской мануфактуры. Одна девушка чем-то выделялась. Сергей разглядел, что под косынкой голова у нее была перебинтована, к тому же по всей левой щеке до самой шеи тянулась грубая ссадина, окрашенная йодом. Глаза девушки были опухшими от слез, хотя сейчас она уже не плакала.
Что-то словно толкнуло Сергея в грудь, он мгновенно догадался: в отличие от подруг эта девушка двадцать пятого сама была в Леонтьевском, когда произошел взрыв. Глаза ее еще хранили отсвет того пламени и ужас пережитого. Выходит, она тоже могла лежать в одном из этих гробов, отливающих тусклой белизной холодного металла.
Вересков многое видел на войне, со многим свыкся, но только не с этим — женщиной перед лицом насильственной смерти. Женщина и война были для него мучительно, невыносимо несовместны. Он видел их убитых, пускай не так часто, как мужчин… Из сообщений знал, что из двенадцати погибших в Леонтьевском четыре женщины. Выходит, их могло быть пятеро. По крайней мере…
На улице девушка с перевязанной головой как-то безучастно, кивком, распрощалась с подругами и направилась в сторону университета. По ее нерешительной походке Сергей понял, что она идет бесцельно, просто куда ноги бредут. Идти на Красную площадь, где должны были состояться похороны, видимо, сил душевных у нее уже не оставалось. Повинуясь какому-то безотчетному порыву, Вересков направился за ней. Он словно боялся оставить незнакомку одну.