Есаул, пленный и караульный казак вышли во двор. Стояла морозная ночь, на небе висели крупные, ясные рождественские звезды. «Совсем как дома», ‒ неожиданно для себя подумал Вдовкин. ‒ Бачите оту купу? - спросил пленный, указывая на какое-то темное строение, стоявшее совсем недалеко от русских позиций. ‒ Бачу, ‒ невольно усмехнувшись своему переходу на галицийское наречие, ответил Вдовкин. ‒ То моя хата, и в ей ридна маты. Маты, яка думае обо мне и просит Бога, чтобы Он помог ей побачить хоть ще раз сына своего. Проникновенные слова украинца заставили Вдовкина задуматься: «Мама... Как она там, в далеком Оренбургском крае? Небось, каждый день думает о нас, трех сыновьях, ушедших на фронт, молится в маленькой станичной церквушке за здравие, ждет не дождется, когда сможет вновь взглянуть на нас, прижать к истосковавшемуся материнскому сердцу». А пленный фельдфебель, словно услышав мысли есаула, продолжал гнуть свою линию. ‒ Ну, так як же, пане офицер? ‒ Как зовут тебя? ‒ Иосифом. Так звали и Обручника Пресвятой Девы Марии. ‒ Ступай! - решительно сказал Вдовкин. - Но знай, пан Иосиф, если обманешь, ‒ подведешь меня. Да и Дева Мария может прогневаться за обман. До конца не веря своему счастью, пленный четко козырнул, щелкнул каблуками и исчез в ночной темноте.
≈
Ночь для Вдовкина прошла без сна. Он беспрестанно корил себя за то, что сразу не догадался отправить арестованного на свидание с матерью в сопровождении конвоя, ворочался на лежанке печи с боку на бок, гадая: обманет его «пан Иосиф» или нет. Он то убеждал себя в правдивости украинца, то, холодея, вспоминал соответствующие статьи устава, грозящие военным трибуналом и офицерским судом чести. Так и не заснув, есаул встал еще до рассвета, сел у окна и начал курить одну за одной трофейные австрийские папиросы. С первыми лучами утреннего солнца в оконную раму постучали. Вдовкину показалось, что с души у него упал огромный камень: через посветлевшее стекло виднелась знакомая физиономия пленного и за его спиной - фигура казака... Прошло несколько дней. Военнопленного австрийца препроводили в штаб корпуса, допросили и отправили в тыл. Вскоре есаул был назначен командиром конвойной сотни и сопровождал командующего корпуса с обзора позиций в расположение штаба. Не выдержав, Вдовкин рассказал генералу о случае с австрийским пленным. Федор Артурович Келлер, любимец солдат и офицеров, герой русско-турецкой войны, заслуживший гордое имя «Первая шашка России», слушал молча. «Ну все, сейчас разделает меня, как Бог черепаху», ‒ подумал Вдовкин. Все знали крутость нрава генерала, унаследованного от тевтонских предков. Безо всякого чванства или прямого хамства Федор Артурович одной короткой фразой мог так поставить на место иного зазнайку из гвардейской «золотой» молодежи либо даже из самого Генерального штаба, что проштрафившаяся в глазах генерала особа долго не могла прийти в себя, бледнея и краснея на глазах у сослуживцев. Молча подъехали к штабу. Вдовкин открыл генералу дверь авто, тот вышел и, слегка прихрамывая (сказывалось тяжелое ранение, полученное в Варшаве во время взрыва бомбы левыми эсерами-националистами), опять-таки молча пошел в сторону стоявшей у штаба группе офицеров. Но внезапно Келлер остановился, достал из портсигара папиросу, прикурил, с явным удовольствием затянулся, и лишь потом, выдержав паузу, глядя есаулу прямо в глаза, сказал: ‒ А знаете что, Вдовкин? ‒ Что, Ваше сиятельство? ‒ Поступок ваш, конечно, по уставу службы Государевой, ни в какие ворота не лезет, но даю вам честное слово, будь я на вашем месте, я поступил бы также. Благодарю вас за признание! Затем генерал пожал растерянному Вдовкину руку и направился к ожидавшим его штабным. Эх, Федор Артурович, Федор Артурович... Благородный и консервативный человек, так и не принявший в недалеком будущем никакие «новые власти», человек, отказавшийся в 1917 году признать Временное правительство, заявив: «Я христианин, и думаю, что грешно менять присягу». А в 1918 его убили в Киеве, на Софийской площади, убили петлюровцы, подло и жестоко, стреляя в спину якобы при попытке побега. ~ Апрель 1920 года. Одесса Уже бывший есаул, Вдовкин, пристроившись у буфетной стойки маленького, замызганного шалмана, затерявшегося среди доков и технических строений одесского порта, медленно цедил сквозь зубы мутную, коричневато-янтарную бурду, которую здесь, в этом злачном вертепе, называли гордым словом «коньяк». В действительности же напиток представлял собой самый обыкновенный самогон, далеко не самого высокого качества, вдобавок разведенный черт его знает чем. Трудно было признать в этом худом, поседевшем до срока, больном человеке того лихого казачьего офицера, каким его знали недавние сослуживцы и подчиненные. Лишь очень внимательный наблюдатель смог бы определить во Вдовкине, одетом в старый матросский бушлат, большие, явно не по размеру, кавалерийские галифе и старые рыжей английской кожи сапоги, принадлежность к «белой кости» русской армии. А если и распознает праздный наблюдатель в смирно потягивающем портовое пойло доходяге классово чуждый элемент, то предпочтет не связываться. Времена лихие, сегодня ВЧК, а завтра, глядишь, опять белая контрразведка. Да и мало ли таких бродяг с самыми чудными судьбами сейчас скитается по бескрайним просторам многострадальной матушки-России? Ну, что в нем особенного? Разве что звериный, цепкий взгляд, руки явно не рабоче-крестьянского происхождения с несмываемыми пороховыми пятнами и явно выделяющемся на указательном пальце правой руки мозолем от частой стрельбы из «трехлинейки», да шрамы от осколков, слегка портящие симпатичное славянское лицо... Все это еще не повод кричать на всю ивановскую: «Помогите, граждане, я беляка зловил!». Сам же Вдовкин (а теперь по документам, выданным уже несуществующей Одесской Городской думой, немецкий колонист Шиллинг Мартин Питерович), пребывал в состоянии среднем между глубочайшей апатией и отчаянием, способным толкнуть на самые непредсказуемые поступки. «Надо уходить за кордон, надо, но как? В городе я никого не знаю, рожа у меня, прямо скажем, белогвардейская. Из имущества только «наган» с боезапасом, да зашитые в подкладку бушлата три «Георгия» и пять золотых николаевских десятирублевок, чудом скопленных за всю короткую офицерскую жизнь. Что делать, твою мать!?». У бывшего есаула к господам большевикам особых претензий не было, кроме душевной боли за братьев, сложивших головы на полях боев между защитниками «единой и неделимой» и «нашего, нового мира». Один погиб под Петроградом, другой умер от ран в госпитале в Новороссийске. Что же, судьба казачья, служивая... Не на пиру, чай, гуляли. А красные... Что красные? Они победили, а это значит, что сейчас их правда. Много их Вдовкин перевидал сквозь прицел пулемета, с десяток , а то и больше, порубал верной шашкой. Dans la guerre comme а la guerre. На войне как на войне. Он помнил несгибаемые цепи красных курсантов в донецких степях, которые шли, не кланяясь пулям, прямо на пулеметы. Их он уважал. А ненавидел лютой ненавистью всю эту штабную шваль, этих продажных политиканов и их разодетых проституток-кокаинисток, бросивших погибать в заледенелом зимнем одесском порту сотни мальчиков-кадетов да горстку офицеров из добровольческих дружин, до последнего прикрывавших уходящие к константинопольским берегам пароходы. Вот кому с превеликим удовольствием пустил бы в голову девять грамм свинца бывший есаул! И рука, будьте уверены, господа-хорошие, не дрогнет...