В душе каждый гордился своим командиром: «Башковитый, хоть и молоденький».
Бирюков подвел к взводному еще одного немца и, как бы продолжая недавний разговор, сказал:
– Вот, товарищ лейтенант, может, он и хорошо стреляет, а все же я изловил его.
– Молодец, Бирюков, ты как русский медведь, тебя только раскачать надо.
Солдат насупился.
– Какой же я медведь? Я человек, красноармеец. У меня дети есть. Они, чай, не медвежата.
– Не обижайся, так обо всех нас, о русских, говорят. И, может, правильно это: не очень мы поворотливые, долго раскачиваемся, но уж когда встанем на дыбы, клочья полетят.
– Если в таких смыслах, я согласен. – Бирюков улыбнулся.
Пока темно, надо было поспешить с отправкой пленных на НП командира роты. Днем с ними не выбраться. И от обстрела их нужно сберечь.
Странное дело – война. Вот стоят перед Ромашкиным враги. Они хотели убить лейтенанта и двенадцать его солдат. Бели бы им повезло, перебили бы всех беспощадно. Может быть, одного-двух пощадили, потому что нуждаются в «языках». Но попались сами. И лейтенант Ромашкин, которого они хотели убить, заботится, чтобы поскорее увести их от опасности. А сам останется здесь под обстрелом, и, кто знает, может, его убьют в отместку за этих вот пленных.
Василий по телефону доложил обо всем командиру роты, применяя нехитрый код, который вряд ли мог ввести кого-нибудь в заблуждение, но все же имел на фронте широчайшее распространение:
– У меня «у» нет, «р» тоже нет. Пришлите «картошки», «гороха» не надо. Трех «зеленых карандашей» высылаю в сопровождении двух моих «карандашей».
– Давай зеленых немедленно! – громко и властно сказал лейтенант Куржаков. Он всегда говорил с Ромашкиным громко и властно – считал, что так нужно, потому что в равном с ним звании занимал должность командира роты...
Первая мина взвыла, забираясь вверх и отфыркиваясь, стала падать на высотку боевого охранения. С железным хряском и звоном она разорвалась недалеко от траншеи. И тут же другие мины замолотили в мерзлую, звонкую землю, будто их бросали сверху. Ни выстрелов, ни воя при их приближении в грозе разрывов уже не было слышно.
Тяжелые снаряды тоже добили землю. Высотка вздрагивала и гудела от этих тупых ударов.
Боевое охранение укрылось в своем блиндаже. Все молча курили. Лица казались спокойными, даже безразличными. Когда близко разрывался снаряд, из всех щелей между бревнами наката словно опускались грязные тонкие занавески. Если же мина или снаряд грохались подальше, из-под бревен – там и тут – текли прозрачные струйки. И хотя солдаты внешне не выказывали беспокойства, в душе каждый гадал: попадет или нет? И каждый, не веря ни в бога, ни в черта, не зная ни одной молитвы, все же обращался к какой-то высшей силе, робко просил ее: «Пронеси мимо!.. Пронеси!..»
* * *
А в другом блиндаже попросторнее, у стола, сбитого из снарядных ящиков, сидели командир полка майор Караваев и батальонный комиссар Гарбуз.
По внешности Караваев скорее сошел бы за политработника: среднего роста, в меру общителен, русоволос, голубоглаз, и потому лицо его выражает какую-то домашнюю мягкость. Гарбуз, напротив, высокий, плечистый, с лобастой бритой головой, с оглушающе громким голосом, будто рожден быть командиром.
Но если приглядеться внимательнее, у Караваева можно заметить строгую холодность в глазах и жесткую складку волевых губ. А Гарбуз весь доброта и покладистость.
До войны Караваев служил в Особом Белорусском военном округе, учился дважды на краткосрочных курсах и командовал последовательно взводом, ротой, батальоном. В сорок первом его батальон не раз попадал в окружение, но умело прорывался к своим, при этом Караваеву приходилось порой заменять и старших начальников, погибших в бою. Под Вязьмой он вывел из окружения остатки стрелкового полка, который потом доукомплектовал в Москве и снова повел в бой, теперь уже в качестве полновластного командира части, назначенного на этот пост приказом. А комиссаром к нему политуправление фронта прислало Гарбуза. В мирное время тот был вторым секретарем райкома партии на Алтае, с августа уже воевал и тоже успел вкусить горечь отступления, а потом радость первых побед.
Сейчас и Караваев и Гарбуз были настроены на веселый лад – их только что похвалил командир дивизии. Сам того не подозревая, лейтенант Ромашкин своей находчивостью принес радость многим начальникам.
Но донесения об отпоре, который был дан фашистам взводом Ромашкина, шли снизу вверх по телефонной эстафете, и где-то на середине пути фамилия лейтенанта из них исчезла. Злого умысла тут, конечно, не было – никто не хотел присваивать его славу. Просто майор Караваев, докладывая командиру дивизии, сказал:
– У меня первый отличился – Журавлев. Отбил ночной налет, взял трех пленных.
Командир, дивизии в свою очередь доложил командиру корпуса:
– Мой Караваев хорошо новый год начал – направляю пленных.
А командарма информировали в еще более обобщенной форме:
– В хозяйстве Доброхотова была ночная стычка, в результате взяты пленные...
Потом по той же эстафете пошла обратная волна и утром докатилась наконец до Ромашкина. Ему было приказано прибыть с наступлением темноты к командиру полка. Василий обрадовался: во-первых, приятно побывать в тылу (штаб полка представлялся ему глубоким тылом), во-вторых, он знал – ругать там его не будут, наоборот, наверное, скажут доброе слово, может быть, даже приказом объявят благодарность. Но как раз в те минуты, когда он шагал по тропе, натоптанной по дну лощины, куда не залетали шальные пули, Караваев и Гарбуз уже по-своему распорядились его судьбой...
Блиндаж командира полка приятно удивил Ромашкина. Здесь можно было стоять в полный рост, и до накатов оставалось еще расстояние на две шапки. Стол хотя и из ящиков, но на нем яркая керосиновая лампа с прозрачным пузатым стеклом, алюминиевые кружки, а не самоделки из консервных банок, настоящие магазинные стаканы с подстаканниками и чайными ложками. В углу блиндажа топчан, застланный серым байковым одеялом, и даже подушка в белой наволочке. И, что уже совсем невероятно, у самой лампы, хорошо ею освещенная, лежала на блюдечке неведомом откуда попавшая в такое время на фронт половинка желтого лимона. Василий увидел лимон и сразу ощутил его вкус и даже конфетный запах, хотя на столе конфет не было.
Стараясь не перепутать последовательность слов в рапорте, он доложил о прибытии.
– Покажись, герой, – весело сказал Караваев и пошел ему навстречу.
Василий покраснел, думая о своей затасканной шинели: в нее так въелась траншейная земля, что никак не удавалось отчистить бурые пятна. Он втянул и без того тощий живот, напряг ноги, выше поднял подбородок, чтобы хоть выправкой слегка походить на героя.
– Хорош! – похвалил майор и крепко пожал ему руку.
Комиссар Гарбуз тоже откровенно разглядывал Ромашкина:
– Раздевайся. Снимай шинель, – дружески предложил комиссар.
Ромашкин смутился еще больше. Он не предполагал, что его так примут. Думал, поблагодарят – и будь здоров! А тут вдруг: раздевайся. Он же не раздевался почти полмесяца! Правда, все это время на нем был полушубок. Только собираясь в штаб полка, Василий решил надеть шинель. Казалось, в шинели он будет стройнее, аккуратнее. И, переодеваясь, с отвращением увидел, какая на нем мятая-перемятая гимнастерка. Предстать в ней сейчас перед командиром полка и комиссаром казалось просто невозможным.
– Может быть, я так?.. – пролепетал Ромашкин.
– Запаришься, у нас жарко, – резонно возразил комиссар. – Снимай!
Пришлось подчиниться. Василий беспрерывно одергивая гимнастерку, но она снова коробилась и будто назло вылезала из-под ремня.
– Ладно, не смущайся, – ободрил командир полка, – с передовой пришел, не откуда-нибудь. Садись вот сюда, к столу.
И, едва он присел, опять загремел голос Гарбуза:
– Расскажи-ка о себе, добрый молодец. Мы, к стыду нашему, мало тебя знаем.