1. Нет, шинель у отца как раз не очень длинная: она доходит ему до колен, к тому же, полы приподняты. Следовательно, нельзя сказать, что обмотки «угадываются»: они видны целиком. Частично видны и штаны.
2. Воскресенье, увольнение, Венсенский лес: ничто не позволяет это утверждать. Третья имеющаяся у меня фотография моей матери — одна из тех, где я с ней, — была действительно снята в Венсенском лесу. Что касается этой фотографии, то сегодня я бы сказал, что её сделали на том самом месте, где размещался полк моего отца; судя по формату (15,5 х 11,5), это не любительский снимок: мой отец, в своей почти новой форме позировал перед одним из передвижных фотографов, которые обслуживают призывные комиссии, казармы, свадьбы и школы в конце учебного года.
3. Мой отец приехал во Францию в 1926 году, за несколько месяцев до приезда своих родителей Давида и Розы (Рози). До этого он был определён учеником к варшавскому шляпнику. Его старшая сестра Эстер (позднее она взяла меня к себе) жила в Париже уже пять лет, и некоторое время он квартировал у неё на улице Ламартин, изучая, кажется, с явной лёгкостью французский язык. Муж Эстер, Давид, работал в мастерской по обработке жемчуга и, вполне возможно, именно он предложил моему отцу работу ювелира. Во всяком случае, абсолютно точно то, что Роза, очень энергичная женщина, открыла небольшой продуктовый магазин, и что мой отец был у неё приказчиком: это он ездил ночью в Ле Аль за товаром. Почти наверняка можно сказать, что он был ещё (возможно, одновременно) рабочим: во многих документах он значится «токарем по металлу», но мне неизвестно, работал ли он на заводе или в маленькой мастерской. Возможно, он подрабатывал ещё в булочной на улице Кадэ, подсобные помещения которой выходили во двор здания, где работал Давид. В других документах он значится «формовщиком», «литейщиком» и даже «парикмахером»; но маловероятно, чтобы он обучился стрижке; моя мать работала одна (возможно, со своей сестрой Фанни) в маленькой парикмахерской, которой она сама и заведовала.
4. Думаю, именно из-за этого подарка я всегда считал, что рамки — ценные предметы. Даже сегодня я всё ещё останавливаюсь перед магазином фототоваров, чтобы посмотреть на них, и всякий раз удивляюсь тому, что в универмаге Призюник они стоят от пяти до десяти франков.
5. Точнее сказать, она только начинала богатеть.
6. В то время, естественно, Палестина.
7. На меня всё ещё оказывали сильное влияние (даже если оно уже принимало негативный характер) критерии социального и экономического преуспевания, которые составляли идеологическую основу моей приёмной семьи.
8. Ицек, это, разумеется, Исаак, а Юдко — несомненно уменьшительная форма Иегуди. Моего отца вполне могли назвать Андре, подобно тому, как его старшего брата (того, что уехал сколачивать состояние в Палестину) с чуть меньшей произвольностью называли Леоном, хотя его подлинное имя было Элизер. На самом деле, все называли моего отца Изи (или Изы), один только я, на протяжении многих лет думал, что его звали Андре. Как-то я говорил на эту тему со своей тётей. По её мнению, это, скорее всего, второе имя, которое он получил от коллег по работе или приятелей по кафе. Со своей стороны, я склонен считать, что с 1940 по 1945, когда элементарная осторожность требовала, чтобы тебя звали Бьенфэ или Бошан, а не Биненфельд, Шеврон, а не Шавранский, Норман, а не Нордманн, мне могли сказать, что моего отца зовут Андре, мою мать — Сесиль, и что мы — бретонцы.
Моя фамилия — Перец. Она упоминается в Библии. На иврите это означает «дыра», на русском — «перец», на венгерском (точнее в Будапеште) так определяют то, что мы называем «Брецель» («Брецель» это ничто иное, как уменьшительная форма (Берецель) от Берец, а Берец, как Барук и Барек, выкован из того же корня, что и Перец; если не на иврите, то на арабском Б и П — одна и та же буква).
Перецы охотно возводят своё происхождение к испанским евреям, изгнанным инквизицией (Перецы считаются маранами), миграцию которых можно прочертить в Провансе (Пейреск), в папских государствах и, наконец, в Центральной Европе, главным образом в Польше, побочно в Румынии и Болгарии. Одна из центральных фигур рода — польский писатель на идише Исак Лейбух Перец, с которым любой уважающий себя Перец связывается путём головокружительных генеалогических кульбитов. Что касается меня, то я, должно быть, правнучатый племянник Исака Лейбуха Переца. Кажется, он был дядей моего деда.
Моего деда звали Давид Перец; он жил в Любартове. У него было трое детей: старшую дочь звали Эстер Шайя Перек; среднего — Элизер Перец, младшего Ицек Юдко Перек. В промежутках, разделявших три рождения (между 1896 и 1909) Любартов был поочерёдно русским, польским и снова русским городом. Какой-нибудь чиновник из бюро записей гражданского состояния, который понимал по-русски, а писал по-польски, вполне мог, как мне объяснили, услышать Перец, а написать Перек. Не исключено, что всё произошло наоборот: по словам моей тёти, «ц» могли написать русские, а «к» — поляки. Это объяснение скорее отмечает, чем исчерпывает, целое фантазматическое исследование, связанное с патронимическим сокрытием моего еврейского происхождения, которое я провёл вокруг данной мне фамилии и которое, ко всему прочему, обнаружило крохотную разницу между орфографией фамилии и её произношением: она должна была бы писаться Pérec или Perrec (именно так, с надстрочным знаком или двумя буквами «r», её всегда и пишут на слух); но пишется она всё же Perec, не меняя при этом своё произношение на Пёрек.
9. Здесь, разумеется, меня интересует не отец; это скорее сведение счётов с тётей.
10. Я не знаю, каково происхождение этого воспоминания, которое никогда ничем не подтверждалось.
11. Или, чтобы быть точным, в тот же самый день, 16 июня 1940 года, на заре. В плен мой отец попал раненным в живот пулемётной очередью или разрывом снаряда. Какой-то немецкий офицер прикрепил к его одежде бирку «Срочная операция», и его доставили в церковь городка Ножан-сюр-Сэн, в департаменте Об, в сотне километров от Парижа; церковь была превращена в госпиталь для военнопленных; она была забита до отказа; на месте оказался всего один санитар. Мой отец потерял слишком много крови и умер за Францию ещё до операции. Господа Жюльен Бод, главный инспектор налоговой службы, тридцати девяти лет, проживающий в Ножан-сюр-Сэн по адресу авеню Жан-Казимир-Перье, д.13, и Рене Эдмон Шарль Галле, мэр указанного города, в тот же день в девять часов составили акт о его кончине. Через три дня моему отцу должен был исполниться тридцать один год.
12. Это случилось в 1955 или в 1956 году. Паломничество длилось целый день. Всю вторую половину дня я провёл в пустом кафе в ожидании поезда, на котором можно было бы вернуться в Париж. Моё посещение кладбища было очень коротким. Мне не пришлось долго искать среди двухсот-трёхсот крестов военного кладбища (квадратный участок в углу городского кладбища). Найденная могила моего отца, слова ПЕРЕК ИЦЕК ЮДКО с регистрационным номером, написанные по трафарету на деревянном кресте и вполне различимые, произвели на меня впечатление, которое трудно описать: самым сильным было ощущение сцены, которую я играл в эту минуту и играл для самого себя: пятнадцать лет спустя сын приезжает поклониться могиле отца; но за этой игрой было ещё и нечто другое: удивление при виде моей фамилии на могильном кресте (одна из особенностей моей фамилии состоит в том, что долгое время она была единственной в своём роде: других Переков в моём семействе не было), тоскливое чувство от выполнения того, что было необходимо выполнить уже давно, того, что мне невозможно было не выполнить когда-нибудь, того, что я выполнял сейчас, зная, что никогда не узнаю, зачем я это делаю, желание сказать что-нибудь или подумать о чём-нибудь, смущённое колебание между неудержимым переживанием на грани лепета и безразличием на грани осознанного решения, а за этим что-то вроде скрытой безмятежности, связанной с закреплением в пространстве, на кресте этой смерти, которая наконец-то перестала быть абстрактной (твой отец — мёртв, или, в школе, в начале учебного года, в октябре, на карточках, заполняемых для учителей, которые тебя не знают, в графе о профессии отца: скончался), как, если бы обнаружение этого крохотного участка земли наконец заключало эту смерть, которую я никогда не воспринимал, никогда не переживал, никогда не знал и не узнавал, но которую мне приходилось на протяжении многих лет лицемерно выводить из дамских жалостливых шёпотов, вздохов и поцелуев.