Помню, как в груди бухало сердце, и я не знал, что должен был сделать. Я не хотел прощаться, но и остаться я не мог. Мне казалось, будто сорвавшееся с моих губ: «Прощай», — разрушит все. Я смотрел на Люси, в ее глубокие карие глаза, в которых, казалось, был заточен весь мир с его буйством красок и палитрой эмоций, такой яркой и такой всепоглощающей, что еще тогда я, кажется, понял, что эти глаза станут моей погибелью. Я смотрел и чувствовал практически физическую потребность подойти к ней вплотную и сжать в объятьях, таких крепких, таких сильных, чтобы не было возможности нас рассоединить. И тогда, когда я собрался с духом поддаться порыву, то уловил какое-то быстрое движение, и уже в следующее мгновение мою шею обхватили теплые руки. Аромат гардений вскружил голову, и мне потребовалось на мгновение больше, чтобы прийти в себя и обнять ее в ответ.
Я не знаю, сколько именно мы тогда простояли под редкие капли дождя. Я не помню, кто первый отступил. Я лишь помню ее теплый шепот в самое ухо, отпечатывающийся в моей памяти коротким: «До свидания, Нацу», и клочок бумаги, оставленный у меня в ладони.
Уже сидя за рулем «Фольксвагена», слушая спокойный ритм собственного сердца и чувствуя на лице чертовски глупую улыбку, мне хотелось подпевать мягкому голосу Майкла, разносящемуся теплым бризом по салону фургона. Я смотрел на выведенные впопыхах цифры и слова на маленькой клочке газетной бумаги и, кажется, физически мог ощущать, как сердце окутывало что-то теплое и родное, а по венам начинало бежать счастье в чистом виде.
И сейчас, думая о том парне, который сжимал в руках маленький клочок бумажки так, будто это была его спасательная соломинка, и был так по-идиотски счастлив, я задаюсь вопросом, как уже тогда я не понял, что попал в ловушку, из которой мне не дано было выбраться. Да, и если честно, я и не хотел.
Я не могу вспомнить всех событий. Кажется, тогда моя жизнь вернулась в обычную колею с сигаретным дымом, пивом в четырнадцать тридцать пять и рассказами Каны. Я жил так, как жил до этого, надевая по утрам более-менее свежую майку, включая песни Майкла погромче и ожидая появление Грея, чтобы насладиться общением и взаимными подколами. Но каждый вечер я оставался в тиши своей маленькой комнатушки на втором этаже дома Клайва наедине с тусклым светом ночника и чистыми листами бумаги. Я помню, как писал в этих письмах обо всем, что происходило со мной. О Гилдартсе, который собирался расширять маленькую автомастерскую, о Кане, набившей татуировку пылающего дракона на предплечье. Я писал о Грее и девушке, с которой он познакомился в магазине цветов. Я писал о собственных переживаниях и сомнениях, и о том, что однажды Гажил сказал мне: «Не думал ли ты спасать жизни, братан?». Я написал это вскользь, словно в шутку. Но Люси восприняла эти слова по-другому. Казалось, будто девушка по другую сторону страны знала меня лучше, чем я сам, и она могла разогнать все мои переживания одним лишь аккуратно выведенным словом на белом листе бумаги.
Люси писала об университете, о преподавателях и книге, которую она начала еще будучи ребенком. Она писала о кофе, который покупала по утрам, о занятиях на скрипке и о том, что Эрза, кажется, влюбилась в молодого аспиранта. Люси писала: «Ты найдешь свою мечту, Нацу». Она выводила своей мягкой рукой по бумаге: «Я думаю, что твой друг видит в тебе то, чего не видишь ты». Казалось, будто я слышал ее тихий голос у самого уха, читая: «Ты не думал стать полицейским?».
И тогда я впервые задумался о том, что мог достичь чего-то большего, чем мой размытый план о мастерской и неточных очертаниях жены и ребенка. Наверное, сейчас я понимаю, что тогда, читая ее письмо, настал мой второй момент Х, и хоть именно Гажил стал первым человеком, увидевшем во мне, как он сам говорил: «Чертовски раздражающее чувство справедливости», Люси стала той, кто по-настоящему заставила меня всерьез задуматься о темно-синей форме и поимке преступников.
В двадцать три я хотел поступать в полицейский колледж в Лос-Анджелесе. В двадцать три у меня были небольшие сбережения, которых мне должно было хватить на оплату первого года обучения. В двадцать три я часто ловил на себе пристальный взгляд Грея, и я не мог дать ему объяснения, пока однажды он не ворвался рано утром в дом Клайва и не начал закидывать мои немногочисленные вещи в спортивную сумку.
Он шептал: «Идиот!».
Он забрасывал в сумку еще мокрые после стирки носки и раздраженно косился в мою сторону: «Что за придурок?».
Он выкинул мою сумку из окна, крикнув: «Вали в гребанный Нью-Йорк. Только попробуй вернуться, и я лично уволоку тебя к этой белобрысой принцессе».
И за этот поступок я до сих пор благодарен Грею, потому что, даже не помня того, как я решился на это, тем же днем я оказался на дороге по пути в мою новую жизнь.
В 1980-м году я вновь встретился с Люси. От нее также пахло гардениями, и ее улыбка все также вызывала у меня табун мурашек. Она обняла меня тогда, прошептав: «С приездом, Нацу», а я мог лишь счастливо улыбаться, обнимая ее в ответ. В 1980-м году отец Люси, Джудо Хартфилий, помог мне поступить в Нью-Йоркскую Академию полиции. В том же году я обзавелся своей первой съемной квартирой. Маленькой, пропахшей сыростью и плесенью, но все же моей. Я устроился официантом в уютное кафе в Бруклине, где совсем молоденькая хозяйка Мавис Вермилион в день собеседования улыбнулась мне и сказала: «У меня хорошее предчувствие на твой счет».
Сейчас я прекрасно вижу, как мне повезло тогда. Как повезло, что я познакомился жарким июльским днем с Люси, что у меня был такой потрясающий друг как Грей, который понимал меня и который знал, что для меня было лучше. Мне повезло, что отец Люси был спонсором полицейской академии, и что Мавис, по какой-то неизвестной мне причине, приняла неопытного парня на работу.
Мне повезло оказаться здесь, в Нью-Йорке, в городе, в котором я превратился из провинциального паренька с банкой пива в руке, потертыми джинсами и припрятанным косяком в прикроватной тумбочке в мужчину в темно-синей полицейской форме, непоколебимого в своих решениях и верного долгу чести.
Это был мой период перевоплощения. Период, когда я оставил за своими плечами плакаты Боба Марли, разноцветные фенечки и воспоминания об удушливом наркотическом дыме. Это был период, когда паренек в пропахшей потом белой майке и грязными от машинного масла пальцами помахал мне на прощание, улыбнувшись с какой-то грустью в глазах. Это был период, когда я, наконец, стал отвечать за свои поступки и верить в то, что я достоин чего-то большего.