Но в этом пассаже есть еще один элемент, одновременно комический и трагический, как того и требовал Сократ. Я имею в виду фрагмент, выделенный курсивом: «…На мордочке застыло выражение, какого у сурков никогда прежде не бывало». С одной стороны, абсурдно предполагать какой-то культурный консенсус относительно нормального спектра выражений морд сурков, как если бы по этому поводу собирали фокус-группы и проводили тщательный поиск прецедентов. Но все же есть здесь нечто слегка нервирующее, поскольку коллективный разум или коллективное культурное бессознательное отсылает к чему-то большему, чем сумма индивидуальных опытов. Здесь не просто один человек чувствует, что с мордой сурка что-то не так, — весь опыт человечества, собранный вместе, приходит к такому выводу.
«Нигде, кроме как в зеленой траве и листве, не видно было здоровых цветов. Но повсюду проглядывали суматошные радужные вариации того самого нездорового подтона, не встречающегося среди известных на Земле оттенков» (CS 350; ЦМ 223 — пер. изм.).
Из результатов тестов Мискатоникского университета и замечаний наблюдателей мы уже знаем, что цвет иного мира — это цвет «только по аналогии». Поэтому не удивительно читать далее, что он не встречается среди известных на Земле оттенков. Однако новым является способ, которым в данном пассаже этот неопределенно-аналогичный цвет становится источником хроматического разнообразия. Здесь мы уже находимся не совсем в царстве глубинного и сокрытого. Цвет иного мира легко видим невооруженным глазом, просто его трудно классифицировать как цвет в строгом смысле слова. Этот цвет-по-аналогии теперь описывается как «нездоровый подтон». Понятие подтона (undertone), лежащего в основе нескольких конкретных оттенков, никого не шокирует, если встречается в искусствоведческом тексте, описывающем полотна старых мастеров. Однако в отношении природы оно становится слегка зловещим, вызывающим параноидальную мысль об одном общем неестественном подтоне, неким систематическим образом объединяющем все остальные цвета. К тому же этот подтон определяется как «нездоровый» — и это уже не нейтральное определение, которое было в лаборатории.
Из этого нездорового подтона теперь вырастают многочисленные «суматошные радужные вариации» — идея, в которой непросто разобраться. Слово «радужный» (prismatic) указывает на некоторую непрерывность и нюансировку градаций исходного тона, таким образом помещая эти незначительные вариации почти за пределами способности восприятия. Слово «суматошные» предполагает великое множество таких вариантов и избыточную энергию, заложенную в их соположении в природе. Но по большей части фраза «суматошные радужные вариации» кажется выбранной именно потому, что она немыслима. В конце концов, мы бы испортили ее, если бы буквализировали как «многочисленные непрерывные вариации».
Другую составляющую этого пассажа находим в его начале: «Нигде, кроме как в зеленой траве и листве, не видно было здоровых цветов». Среди всеобщего распада, вызванного нездоровым подтоном цвета иных миров, трава и листва остаются (пока) бастионом хроматической адекватности. Природа остается здоровой, и это позволяет ее больному окружению выглядеть еще более упадочным на ее фоне.
«Астры и золотарник стали серыми и искривленными, а розы, циннии и алтеи приобрели такой богохульный вид, что Зенас, старший сын Нейхема, все их посрезал» (CS 352; ЦМ 226 — пер. изм.).
В этом пассаже эффекты цвета иного мира дифференцируются: нам показывают, как он оказывает различные воздействия на разные виды цветов. В отличие от белок, зайцев и лисиц, цветы в данном пассаже разнесены по двум группам, каким бы незначительным ни казалось отличие. И рассказчик не просто говорит нам, что «некоторые цветы отреагировали так-то, а некоторые — и того хуже», чего было бы вполне достаточно. Нет, он говорит с интонациями опытного садовода-любителя. Сначала астры и золотарник, выросшие «серыми и искривленными». Серый цвет уже вызывает достаточно беспокойства, так как в здоровом состоянии и те, и другие цветы имеют весьма яркую окраску. Что же до того, как именно они были «искривлены», нам не поясняют, выдавая классический лавкрафтовский вертикальный разрыв между глубинной реальностью и неспособностью языка адекватно ее выразить.