«Пораженный смутным страхом, он замер, прислушиваясь к звукам внизу. Глухой звук, словно что-то тяжелое волочили по полу, и отвратительнейшее тягучее хлюпанье, как от какого-то зловредного и нечистого всасывания» (CS 357; ЦМ 231 — пер. изм.).
Это сцена, где Эмми только что нашел миссис Гарднер, лежащую и то ли иссыхающую, то ли разлагающуюся на чердаке. Текст прозрачно намекает на то, что Эмми добил ее из милосердия: «Есть вещи, о которых не следует вообще говорить, и некоторые вполне человеческие поступки строго караются законом» (CS 357; ЦМ 231); как и в случае убежденности Йоханссена, что истребление всей команды иностранного корабля было в каком-то смысле его долгом, это продолжает тему морального долга как несводимого к набору правил. Спускаясь по лестнице, Эмми сталкивается с вышеописанным переживанием. Читатель легко догадывается, что волочимое тело — это Нейхем, разделивший судьбу своей повредившейся рассудком жены.
Нужно обладать лавкрафтовским талантом к аллюзии, чтобы выдумать описание смерти, производящее такой эффект ужаса, невзирая на полное и намеренное отсутствие подробностей. Утопление ведьм, сожжение еретиков, колосажание турок в Трансильвании, вопли карманников, колесуемых в центре Парижа, — все эти сцены меркнут перед едва очерченной смертью Нейхема Гарднера. Вместе с отвратительнейшим хлюпаньем раздаются «шаркающие звуки» (CS 358; ЦМ 232). С этого момента Нейхем описывается почти как неживой объект: «Оно двинулось ему навстречу и было еще в каком-то смысле живо». Хотя полчаса назад казалось, что с Нейхемом все в порядке, теперь «усыхание, обретение серого цвета и хрупкость зашли уже далеко. Хозяин дома уже распадался, окончательно усохшие куски тела отваливались». Затем следует попытка диалога с полуживым Нейхемом, пока он, наконец, не умирает — точнее, пока «то, что издавало звуки, не могло [sic! — Г. X.] больше этого делать, потому что полностью распалось» (CS 359; ЦМ 233). Усыхание и разложение, хрупкость, приводящая к отпадению иссохших фрагментов, неизбежный распад тела — весьма необычные симптомы смерти, однако Лавкрафт уже достаточно постарался, чтобы мы в них поверили.
Самая интересная часть вышеприведенного пассажа — конечно, заключение: «…Отвратительнейшее тягучее хлюпанье, как от какого-то зловредного и нечистого всасывания». Мы уже знаем, что прилагательное «отвратительнейшее» избегает уилсоновского обвинения в избыточности, поскольку это всего лишь неизбежный комментарий рассказчика к ужасу, вызванному в другом месте отрывка. До сих пор мы говорили о лавкрафтовских дизъюнкциях, использующих союз «или». Можно было бы задаться вопросом, произведет ли «и» аналогичный эффект, соположив два прилагательных и заставив читателя нащупывать что-то лежащее на полпути между ними. Это резонный вопрос, однако здесь ему не место. В обороте «зловредному и нечистому» «зловредный» всего лишь удваивает работу «отвратительнейшего»: это метакомментарий рассказчика, убеждающий нас, что он тоже прекрасно понимает, как ужасно это все звучит. Остается минимальное ядро пассажа: «нечистое всасывание». В такие моменты вульгарные остроумцы любят парировать в духе «это в отличие от чистого всасывания?». В данном контексте ответ — да. Именно так этот пассаж и работает: он привлекает наше внимание к совершенно чистому и естественному характеру большинства звуков всасывания, которые теперь, к несчастью, запятнаны и опорочены какой-то ужасающей, но неописуемой подтональностью.
«Сельские жители рассказывают причудливые истории. Горожане рассказывали бы еще более удивительные, если бы университетские химики попытались сделать анализ воды из того заброшенного колодца или серой пыли, которую, судя по всему, не развеивает ветер. Или ботаники занялись бы изучением чахлой растительности по краям пятна…» (CS 367; ЦМ 243 — пер. изм.).
Как ни странно, мы обнаруживаем, что причудливость сельских баек только возросла бы, если бы химики и ботаники озаботились проведением исследований в данной местности, — в пику обычному принципу, согласно которому ученые призваны рассеивать слухи и суеверия.