Выбрать главу

Готтфрид замолчал. Делиться тем, чем в свое время хвастался сам Штайнбреннер, ему было слишком неловко.

— А твой дружок? Он не обидит ее?

— Я же уже говорил. Алоиз хороший человек.

— Кто знает, — с сомнением протянула Мария. — Может, он хороший только со своими…

— Перестань, — он приложил палец к ее губам. Она тут же облизала его, а потом отпустила лед и принялась целовать Готтфрида в губы.

— Я соскучилась, — прошептала она между поцелуями.

— Мария… Прости, я сегодня не могу.

— Почему? — она подалась назад, сощурилась и капризно изогнула губы.

— У меня… медосмотр… в четверг… — запинаясь, точно оправдывающийся школьник, проговорил Готтфрид. — Врач запретил…

Мария прикусила губу, смерила Готтфрида взглядом и, коснувшись кончиком пальца его щеки чуть пониже налившегося багровым синяка, скользнула вниз: по подбородку, шее и выступу адамова яблока, по узлу галстука, пуговицам кителя и положила руку на уже твердый бугор под форменными брюками.

— Кажется, с тобой кое-кто не согласен.

— Мария, пожалуйста, — вышло как-то даже жалобно, от чего Готтфрид уже был готов разозлиться на себя.

— Что, еще? — она мелодично рассмеялась и принялась за ремень.

— Нет… Не надо, пожалуйста, — он убрал ее руки.

— Ты не хочешь меня? — она надула губы и снова подалась к нему в попытке расстегнуть ремень.

— Нет же, Мария… Я не могу! — он взял ее за запястья и отодвинул от себя.

— Я попросту тебе не нужна! — она встала, отвернулась от него и закурила.

Готтфрид поспешно встал и, подойдя к ней, нежно обнял за плечи. Он не мог взять в толк, почему чувствует себя отвратительно виноватым.

— Нет… Нет, Мария, это не так! — он попытался поцеловать ее в шею.

Мария упрямо наклонила голову, уходя от поцелуя, и повела плечами, стряхивая с себя руки Готтфрида.

— Я-то думала, что нравлюсь тебе. Уходи, Готтфрид. И не возвращайся.

— Я никуда не уйду, — Готтфрид схватил ее за плечи и развернул к себе. — Я хочу, чтобы ты знала… Я ведь на самом деле…

В горле у него пересохло, язык прилип к небу, а сам он ощущал себя глупым-глупым мальчишкой. Неужели это так сложно?

— Я влюблен в тебя, Мария, влюблен без памяти!

Вот он и прыгнул в омут с головой. Дальше уже не страшно. Пусть она обрушит на него весь мыслимый и немыслимый гнев, все кары земные и небесные, кажется, так когда-то говорила его мать, когда он, маленький, нарушал все возможные и невозможные запреты. Теперь он был взрослым, но это не слишком помогало. В нем по-прежнему сидел тот маленький мальчик, вечно желавший попробовать на прочность мир.

Ее глаза расширились, она тут же уставилась куда-то в сторону, словно боялась встретиться с ним взглядом.

— Готтфрид… — она бросила недокуренную сигарету в пепельницу и обняла его, спрятала лицо на его плече, а он гладил ее по вздрагивающей спине и гадал: неужто она плачет? Отчего бы ей плакать? Она так несчастлива тому, что в нее влюблен такой, как он, пусть и партиец — а, быть может, это, наоборот, плохо? Ведь она говорила, что у них бытует мнение, что партийцы просто ужасны.

— Готтфрид, — она вгляделась в его лицо, по-прежнему стараясь отчего-то не заглядывать в глаза. — Господи, тебе же больно.

Он поморщился. Пережиток прошлых времен, это чертово “господи”. Так говорили разве что до Обнуления, да и, кажется, Мария не выказывала понимания концепции бога, напротив. Откуда же этот позорный анахронизм?

— Вот видишь, аж скривился, — подтвердила она свою догадку. — Как же ты завтра такой на работу пойдешь? Может, останешься?

— Нет, не переживай, я цел! — запротестовал Готтфрид — работы у него было невпроворот, и из-за такой ерунды ему не то что больничный или отгул, ему, скорее, грозил очередной выговор на партсобрании, и снова за недостойное партийца поведение при непартийных. Но, что грело его душу, как то, что Штайнбреннер находился в тех же, если и не в худших условиях, а ведь он был еще и зачинщиком. Свидетели у Готтфрида были, конечно, так себе — беспартийные да зараженные… Его точно громом поразило: — Мария! А эти ваши… охранники…

— Вышибалы, — она вздохнула. — Давай ложиться спать? Я все тебе расскажу.

По потолку ползли яркие полосы света от проплывающих мимо флюквагенов. Мария, теплая и мягкая, лежала рядом с ним, уютно устроившись на его плече, а он перебирал ее длинные волосы и целовал в макушку. Ее теплое дыхание обжигало его кожу на груди, а сама близость пьянила почище всякого вина. Готтфрид впитывал каждую секунду, каждый миг — и каждое ее слово.

— Я здесь с самого момента переезда в Берлин, — говорила она. — Уже почти четыре года. До этого я жила… Где только не жила… Швейцария, точнее, то, что образовалось на ее месте, объявила о том, что будет принимать в Университеты не только партийных, но и тех, кто родился на ее территории еще до Обнуления. Я поехала поступать. Хотела в медицину, но туда брали только партийных. Пошла на изящные искусства, в музыку.

— Тебе не нравилось? — Готтфрид заключил ее в кольцо рук и не собирался отпускать вовсе.

— Почему? Очень нравилось… Просто тогда… Тогда казалось, что врачи и медсестры нужнее… А потом… — она вздохнула. — Потом… Потом всех непартийных выгнали. Я даже степени бакалавра не получила, — горько проговорила она. — Сказали, высшее образование и для партийных роскошь и излишество, если речь не идет о гениальных ученых. А уж нам-то — и подавно.

Готтфрид чувствовал, что хочет спать, но он отчаянно не желал торопить Марию: когда еще она поведает ему собственную историю? В конце концов, о зараженных он может спросить в любой момент.

— Потом опять скиталась. То театр, то варьете. Сам понимаешь — ни Филармония, ни Опера, ни даже Оперетта для меня, беспартийной недоучки… Пока не приехала сюда. Барвиг не требовал ничего, кроме пения. Он вообще в этом плане очень чистоплотен. Ни я, ни официантки — мы не обременены тем, что здесь принято называть “дополнительными обязанностями”. Но люди здесь бывают разные. “Цветок Эдельвейса” и горел, и газ ядовитый сюда пытались запустить.

— “Цветок Эдельвейса”?

— Да, так называется наш бар, если ты не знал, — Мария засмеялась. — Я говорила Барвигу, что пора сменить вывеску, но он все упрямится.

— Но почему так?

— Символ мужества, благородства. Знаете, чтобы выжить здесь со своим баром, Барвигу и правда нужно немало мужества. И сохранить те порядки, которые вы наблюдаете. Большая часть наших официанток достаточно пострадала от произвола партийцев и беспредела разбойников с нижних слоев. Барвиг никому не отказывает в помощи.

— Поэтому Магдалина такая…

— Поэтому, — кивнула Мария. — Она временами совершенно не осознает опасности, живет в своем мире. А иногда замыкается в себе. И у нее очень, очень старомодные идеалы. Ее воспитывал отец, а росла она в одном из трудовых лагерей. Я, честно говоря, не знаю всей ее истории. Я не уверена, что она сама ее знает, — Мария горько вздохнула и крепче обняла Готтфрида.

Готтфрид плотнее прижал ее в себе и, словно бы неохотно, расцепил руки и принялся блуждать ладонями по прикрытой тончайшим шелком спине.

— В общем, Барвиг принял на работу и их. Их стала разъедать радиация. Не так, как тех, кто совсем внизу. Они почти нормальные, только кожа будто воспаленная. Часть из них не сошлась со своими же — эти более мирные и не жаждут разорвать любого в форме голыми руками. Но, разумеется, мы все об этом молчим. Нам запрещено…

Готтфрид ничего не ответил. Он не хотел тревожить Марию, потому что был уверен в том, что Штайнбреннер точно не оставит без внимания то, что здесь работали зараженные. И точно сделает так, чтобы Барвиг поплатился за свою доброту.

========== Глава 11 ==========

— Капут тебе, Готтфрид, — покачал головой Алоиз, услышав от друга пересказ истории про драку с Штайнбреннером и местных вышибал. — Мало того, что ты выглядишь, как распоследний забулдыга…

— Неправда, — возразил Готтфрид, выруливая на подъем. — Я прилично одет, мои сапоги начищены до блеска, волосы вымыты и аккуратно подстрижены, и я гладко выбрит! А бланш…

Утро, как назло, было теплым и солнечным, так что их тут же остановил первый же патруль.