— Простите, а кем словари делаются?
— Людьми.
— Вот именно. А я, в общем, не хуже этих людей.
— Михаил Веллер где-то писал, что ведет постоянную войну с корректорами: не дает менять знаки, которые поставил в рукописи. Он объясняет свой запрет похожим образом: пунктуацию придумали такие же люди, как я, не смейте трогать! Веллер прав, по-вашему?
— Пунктуация в значительно большей степени искусство, чем наука. Если мы поймем, почему ставим запятые, то никогда не допустим ошибки. Существует огромное количество случаев, когда вопрос о том, что правильно, а что неправильно в данном предложении, зависит только от смысла, который мы в него вносим.
— «Казнить нельзя помиловать»?
— Казнить-помиловать — это ерунда. Есть более выразительные вещи. Ну, например. «Дедушка в шапке и валенках стоял у порога» — одно предложение. И другое: «Дедушка, запятая, в шапке и валенках, запятая, стоял у порога». Вопрос: в каком предложении речь идет о моем дедушке? Разумеется, во втором, где это обособлено. Так выражается определенность-неопределенность. Как правильно написать — с запятыми или без запятых? А в зависимости от того, как мы дышим, как чувствуем это предложение, что хотим сказать. Надо научиться ставить знаки препинания, руководствуясь смыслом, а не механическими правилами.
— Представьте барышню, которая получает письмо от кавалера. Умное, хорошее письмо от умного, хорошего кавалера. И чувствует разочарование, увидев в этом письме слово «грипп» с одним «п». Понимает, что дурость, и все равно разочаровывается
— Это относится к тому же типу разочарований, которые мы испытываем, если, скажем, симпатичный нам человек вдруг начинает сморкаться в рукав или почесываться во время разговора. Точно так же стыдно говорить «ты мне позвОнишь». Это ударение мгновенно выдает, что у человека пробелы в образовании, воспитании.
— И все-таки что-то в этом есть искусственное и высокомерное. Где-то, на каком-то ученом Олимпе, собрались монстры — хранители традиций и судят, как и что следует говорить. Сокрушаются: все к едренефене оскудело, грамотность ни к черту. Ну какой смысл так уж трястись над традициями?
— Этот тормоз в развитии языка крайне необходим. Иначе уже деды не могли бы общаться с внуками. Мы свободно читаем Пушкина только потому, что существовала служба защиты литературной нормы. Не будь ее, мы бы воспринимали «Повести Белкина» как Слово о полку Игореве.
- А что делать с Львом Николаевичем Толстым, который был дико безграмотным, допускал фразы вроде «накурившись, завязалась беседа»?
— Лев Николаевич Толстой абсолютно грамотен. Да, может показаться, что он нарушает литературные нормы. У него, например, много деепричастных оборотов типа «подъезжая к станции, с меня слетела шляпа». Или, допустим, Толстой использует причастия будущего времени; «построящий», «человек, увидящий это», «откроющий книгу». В школьной грамматике написано, что никаких причастий будущего времени не существует. Но то, с чем мы встречаемся у Толстого, — это культура нарушения нормы. Любую норму можно нарушать, только нарушение должно что-то значить. Нести какую-то информацию, иначе оно будет просто ошибкой. Если Толстой строит огромное предложение с пятью-шестью «когда», он знает, что делает. В этом смысле Толстой говорил по-русски как дышал и нигде не отступал от нормы. Чтобы понять это, достаточно сравнить разные редакции «Войны и мира». Видно, как он сознательно затрудняет текст, вводя ошибки там, где их не было. Вернее, то, что нам кажется ошибками. Точно так же, скажем, великолепный пианист вдруг начинает играть вроде не совсем по нотам. В этом плане ненормативные возможности языка очень широки. Раз я говорю «клево» вместо «хорошо» — значит, подразумеваю что-то еще, кроме «хорошо». А если у человека только это слово и есть — «клево», оно тут же теряет оттенок, вообще ничего не значит.
— Чем, по-вашему, для нынешних студентов филфака является изучение родного языка — нагрузкой, повинностью, связанной с необходимостью получить «корочку»?
— Абсолютно неверно. Я бы даже сказал, что современные студенты чуть осмысленнее, чем их предшественники.
Их предшественники доперестроечной давности распускали друг перед другом хвост, цитируя Мандельштама и Пастернака, спорили о структурализме…
И нынешние это делают.
— Почему же тогда они зачитываются Пелевиным и считают, что это гениально?
— Кто, студенты филфака? Я вполне могу вспомнить студентов начала шестидесятых годов, которые цитировали Евтушенко и считали его стихи гениальными. Ну и что? Евтушенко пришелся в рифму той эпохе, Пелевин — этой. Тем не менее наши студенты к пятому курсу очень хорошо понимают, где литература, а где литературный промысел. Где, громко говоря, великая русская словесность, а еще беллетристика, которая тоже имеет право на существование. Почему, собственно, надо рассматривать Пелевина как кошмар? Ну есть Пелевин и есть, подумаешь. И у него найдутся кое-какие забавные шутки.