Эту прозу еще называли, восторженно или презрительно, «окопной правдой». Правда Бондарева заключалась в том, что война сводит в одном окопе людей, хороших и дурных, жестоких изначально или огрубевших на фронте, циничных и не утративших юношеского идеализма. Но ни у кого из них нет окаменевшего амплуа. Каждый способен на лучшее и на худшее. Все как в жизни, вот только до жизни еще дожить надо, а пока над всеми парит смерть и приходится делать свою страшную работу.
Но из лейтенантской шеренги Бондарева выделяло то, что было в его прозе помимо этой правды – изумительная, кинематографическая оптика. Никто не описывал бой, как он: и «снизу», с истерзанной, окровавленной, оглохшей артиллерийской позиции, и словно с птичьего полета одновременно. Как никто другой, он передавал жар, гарь, звуки войны, дышащей своей ужасной красотой.
Мохнатое зарево, прорезав небо километра на два, раздвинулось над городом. Там, в накаленном тумане, светясь, проносились цепочки автоматных очередей, с длинным, воющим гулом били по окраине танковые болванки. Порой все эти звуки покрывали глухие и частые разрывы бомб – где-то в поднебесных этажах гудели наши тяжелые бомбардировщики. Ненужные осветительные «фонари» желтыми медузами покойно и плавно опускались с темных высот к горящему городу. Отблеск зарева, как и в прошлую ночь, лежал на высоте, где стояли орудия, и слева на озере, на прибрежной полосе кустов, на обугленных остовах танков, сгоревших в котловине. Впереди из пехотных траншей чехословаков беспрестанно взлетали ракеты, освещая за котловиной минное поле, – за ним в лесу затаенно молчали немцы. Рассыпчатый свет ракет сникал, тускло мерк в отблесках зарева, и мерк в дыму далекий блеск раскаленно-красного месяца, восходившего над вершинами Лесистых Карпат. Горьким запахом пепла, нагретым воздухом несло от пожаров города, и Новиков, казалось, чувствовал на губах привкус горелого железа.
Что касается «окопной правды»… Интеллигент Ринат Есеналиев, несколько лет провоевавший в армии ДНР, в разговоре со мной восторгался Бондаревым, да, и как писателем, конечно, но прежде всего как артиллерист – артиллеристом. Такая оценка стоит любой рецензии.
Той же стереоскопичностью замечателен и роман «Горячий снег» (1969), связывающий «по вертикали», но не примиряющий несколько правд битвы: от правды генералов, не имеющих права жалеть солдат, до правды солдат, умирающих по приказу, как умирали на днепровском острове герои «Батальонов», обреченные из неведомых им стратегических соображений.
В алхимической смеси сугубого реализма и барочных галлюцинаций – секрет «Тишины» (1962), важнейшего послевоенного советского романа.
Выбиваясь из сил, он бежал посреди лунной мостовой мимо зияющих подъездов, мимо разбитых фонарей, поваленных заборов. Он видел: черные, лохматые, как пауки, самолеты с хищно вытянутыми лапами беззвучно кружили над ним, широкими тенями проплывали меж заводских труб, снижаясь над ущельем улицы. Он ясно видел, что это были не самолеты, а угрюмые гигантские пауки, но в то же время это были самолеты, и они сверху выследили его, одного среди развалин погибшего города.
По сравнению с этими, открывающими «Тишину», ночными кошмарами героя, зачин «Страха и ненависти в Лас-Вегасе» Хантера Томпсона с рушащимися с неба тварями – детский сад.
Бондаревская Москва – от возвращения с фронта в 1945-м юных капитанов, отвыкших от тишины, до бьющего током коллажа реплик и стонов, транслирующих ужас уличной давки – прощания со Сталиным в 1953-м, – живой, нежный и отвратительный город. С любовью с первого взгляда и угаром черного рынка. Святой солдатской дружбой и клубящимся страхом. Верой в кровью заслуженное счастье и рушащими эту веру тварями, врывающимися ночью в дом, чтобы увести отца, как увели в 1949-м отца Бондарева. И одновременно это не город, а какая-то сюрреалистическая машина, играющая с героями, неустанно подстраивающая им все новые ловушки. О той эпохе никто не написал ничего сильнее «Тишины».
Прочитав «Тишину», впадаешь в недоумение. Как и почему литературным знаменем «антисталинизма» стал «Один день Ивана Денисовича», на фоне «Тишины» кажущийся пасторалью, кондовым соцреализмом? Ответ банален. Либеральная интеллигенция создала культ личности Солженицына, поскольку восхвалять фаворита Хрущева и реального претендента на Ленинскую премию было одновременно «прогрессивно» и безопасно. Бондарева же не только официозная критика, но и сам глава КГБ Семичастный обвиняли в клевете на чекистов, в откровенной антисоветчине: от него, пожалуй, было лучше держаться подальше.
О литературной «дуэли» Солженицына и Бондарева точнее всего сказал Виктор Топоров: если бы Солженицын получил вожделенную Ленинскую премию за «Ивана Денисовича», то в литературных генералах ходил бы он, а не Бондарев. Можно лишь уточнить, что при любом развороте литературной политики Бондарев «в Солженицыных» не ходил бы никогда.