Эмиграция в 1973 году кажется единственным событием его жизни, хотя жизнь-то была невероятно бурной. Просто все ее события – это стихи. Волохонский жил и дышал поэзией, точнее говоря, словом, жавшимся к нему, как ласковый лев. Словом он вертел, как Введенский, Заболоцкий или поздний Мандельштам, но сильнейшим своим впечатлением называл «Генерала Топтыгина». Такой же парадокс, как и его строки «Честные люди редки, а нечестные и подавно».
Редактируя новости на «Радио Свобода», он как-то раз испугался, что штампы, которыми ежедневно оперировал, вытесняют его собственные слова и мысли. И взялся для профилактики за перевод «Поминок по Финнегану» Джойса. Книги, написанной на 60 языках (включая несуществующий), непереводимой по определению. За пять лет Волохонский перевел 40 из 628 страниц и остановился. Заверши он перевод, была бы мировая сенсация, но переводил-то он не ради сенсации, а ради себя самого.
Знаток мифов и преданий, ересей, теософии и алхимии молился одному богу.
Так ответил он редактору «Синтаксиса» Марье Васильевне Розановой, пенявшей ему пренебрежением к современной словесности.
Волохонский – сугубо ленинградский типаж – читал другие книги. Из зябкого и зыбкого воздуха невского андерграунда материализовались юноши, жившие прочитанными в Публичке трактатами каббалистов. По насыщенности культурными ассоциациями стихи Волохонского вне конкуренции. «Культурность» чревата пожиранием текста контекстом, надменным бродским классицизмом. Но Волохонский – анти-Бродский. Он говорил, что в какой-то период в стихах «воссоздавал поэта-суфия», но не играл в исламского мистика, а заселялся в него, заставляя говорить «по-волохонски». Пересказывал библейские катаклизмы, как зритель кукольного вертепа, не стилизованным и не огрубленным, а просто своим собственным языком:
Это он так о Содоме и о дочери Лота и еще об огненном дожде из нефти, будущего проклятия библейских мест, о том, что у всех свои боги, и о погибшей красоте, и красоте погибели тоже.
К собственному, наверное, удивлению Волохонский попал как соавтор Алексея «Хвоста» Хвостенко в пантеон масскульта благодаря песне «Рай» («Под небом голубым есть город золотой»). Но тихое величие его поэзии от этого нимало не пострадало. В их дуэте с Хвостенко битническая разнузданность и возвышенная отрешенность от суеты шли в обнимку, как в хрестоматийной «Сучке с сумочкой»:
Логично, что переборовшая время и пространство поэзия зачаровала группу «АукцЫон»: «Чайник вина» – это тоже Волохонский, рокер и суфий в одном лице.
А что до рая, то Волохонский предложил помимо «города золотого» едва ли не самую его соблазнительную версию: в этом раю мы все лемуры:
Поэты, как известно, попадают в тот рай, который создали.
Валентин Гафт
(1935–2020)
В «Визите к Минотавру» (1987) Эльдара Урузбаева Валентин Гафт играл персонажа уникальной профессиональной траектории – скрипача, переквалифицировавшегося в серпентолога. Только в его исполнении такое невероятное сочетание могло завоевать зрительское доверие. Двойственность была его амплуа. По контрасту со страдательной внешностью, соответствующей салонным представлениям о еврейском интеллектуале или музыканте – «лоб мыслителя», «болезненная мудрость» взгляда, «горькая усмешка», – Гафт играл не столько судьбы героев, сколько судьбу ума. Слишком сильного и холодного, чтобы не быть использованным во зло.
Мудрость оборачивалась искушенностью манипулятора, будь то шеф спецслужб Андрес, предавший Сальвадора Альенде, в «Кентаврах» (1978) Витаутаса Жалакявичуса или председатель кооператива Сидоркин в «Гараже» (1979) Эльдара Рязанова. Горечь – цинизмом тирана, сознающего, что люди ничуть не лучше змей. «Хороший дом, Ксанф. Хорошие рабы. Красивая жена, Ксанф», – с незабываемой интонацией оценивал его Агностос имущество друга, на которое положил глаз, в «Эзопе» (1981) Олега Рябоконя. Приспособленцы, которых Гафт сыграл немало, в конечном счете, тоже вариация на тему тирании.