Однажды Николай Кириллович походя назвал наших девиц девушками, и я невольно покраснел. И ведь действительно они были уже вполне оформившиеся барышни с ясно читаемой грудью под блузками, кофточками, рубашечками, да и менструальный цикл у многих из них наверняка уже принял вполне регулярный характер. Что и говорить, я, конечно, немного комплексовал, хоть и старался не подавать вида. Утешало меня лишь одно: к своим 13-ти годам у меня уже сменился голос, да и сперма в процессе мастурбации выделялась вполне себе густая, и я знал, что далеко не все милины одноклассники, хоть они и старше меня на целый год, находятся на таком же завидном уровне пубертации, как я. Да, меня это успокаивало. Скажу больше, будучи сущим щенярой, я не всегда мог устоять перед искушением запрокинуть голову и сглотнуть слюну так, чтобы у меня зашевелился мой новоиспечённый кадык, и Мила, увидев это, врубилась бы, какая же я взрослая катапуська.
В тот год второго «Снегиря» наши отношения не стали ближе ни на йоту, и единственной возможностью общаться с Милой, а также скрытой целью посещения занятий, были совместные прогулки до метро «Краснопресненская» по пути домой. Хотя однажды я разошёлся до такой степени, что проводил Милу до самого её «Выхино» (тогда эта станция называлась «Ждановская») и даже сам испугался собственной смелости.
Третий год обучения в «Снегире»(мой 8-й, милин 9-й) – в этом году я существенно укрепил свои позиции. Ещё летом я не помню каким образом раздобыл милин адрес и накарябал ей письмецо с недвусмысленным предложением вступить со мной... в переписку. Целых полторы недели я бегал к почтовому ящику по три раза в день и, наконец, в одну из сред получил её «ответку». Мила на всё соглашалась, и мы натурально вступили с ней в переписку, носившую крайне «интеллектуальный» характер, что, конечно, было полным враньём самим себе. Хоть в наших письмах и не было продыху от всевозможных Достоевских, Пушкиных, Гёте, Шиллеров и иже с ними (впрочем, иногда туда затёсывались «Beatles», «Scorpions», «Аквариум» и «Алиса»), едва ли нас это интересовало, хотя сами мы безусловно со всем мудизмом юных сердец уверены были в обратном.
Естественно, мой расчёт оказался верным, и уже в сентябре к нашим письмам добавились долгие телефонные разговоры за жизнь, в ходе которых я опять же считал своим долгом перманентно острить. В октябре я осмелел до того, что начал заезжать за Милой в «Выхино» и вместе совершать долгий путь к «Снегирю».
Четвёртый год обучения в «Снегире»(мой 9-й, её 10-й и последний) – во-первых, уже в середине второго года Николай Кириллович нас покинул, и вместо него пришла к нам Ольга Владимировна, которая в течение последующих трёх лет в общих чертах познакомила тех, кому это, разумеется, было интересно, немного-немало со всей программой филфака по истории литературы от Софокла и Эврипида до Джойса и Кафки.
В год четвёртого «Снегиря» я вслед за Милой записался в школу юного филолога при МГУ на два семинара сразу: на «Поэтику» и на «Античную литературу». (Примерно в это же время одним из преподавателей в этой школе был, как выяснилось позже, Митя Кузьмин. Кажется, он вёл семинар по «серебряному веку». А может и какой-то другой.)
Мила начала туда ходить за год до меня, из-за чего стала периодически задвигать «Снегирь». В телефонных разговорах она объясняла свою измену тем, что якобы уровень «Снегиря» и ШЮФа соотносятся как школа и детский сад в пользу ШЮФа, то есть в пользу школы. Как я теперь понимаю, на самом деле всё было ровно наоборот, а милина любовь к семинару по поэтике объяснялась среди прочего и тем, что его вёл очень симпатичный аспирантик по имени Арутюн Ашотович Кочинян, который, конечно, эту поэтику в гробу видел, и, вообще, едва ли его в тот период интересовало что-либо кроме девок. Мила ещё искренне считала его «солнцем русской филологии». Но с поэтикой, в принципе, хуй бы!
Летом перед моим девятым классом ознаменовалось для меня событием, при воспоминании о котором я и сейчас тихо охуеваю и умиляюсь. К тому времени мы с Милой иногда уже позволяли себе прогулки никак не связанные со «Снегирём». Однажды мы отправились в Кузьминский лесопарк и там, после долгих мучительных сомнений, я всё-таки впервые в жизни взял Милу за ручку.
Несколько минут, пока её рука оставалась в моей, мы не произносили ни слова и тупо пёрлись по лесу. Я не знал, что делать дальше, но на всякий случай руку не отпускал. Я понимал, что это, конечно, вряд ли, да и ладошка, разумеется, уже изрядно вспотела. А вдруг повезёт, думал я, и выгорит первый в жизни поцелуй!
Но, поскольку я действительно очень нервничал, когда Мила, надо сказать, минут через десять, предприняла попытку освободиться, я не стал этому противиться и в глубине души был ей весьма благодарен. Ещё минуты через две мы позволили себе переглянуться, потому что до этого смотрели исключительно себе под ноги, что было разумно, поскольку нам всё-таки удалось вызвать друг у друга лёгкое головокружение. Не знаю, какого цвета было лицо у меня, но Мила была красная, как варёный рак. (Она и есть, кстати, Рак по знаку Зодиака.) Ещё через минуту она буквально выдавила из себя следующее: «Ты знаешь... всё-таки... сейчас для меня самое главное – поступить в Университет!..»
24.
И всё-таки! Зачем люди что бы то ни было пишут, создают, размножаются теми или иными способами? Не могу понять. Не могу постичь. Не могу простить (( 5- c ) Я - бог не потому, что я всё могу, а потому что такой же хороший гусь в человеческом плане ) .
Не могу простить себе того, что вопрос «зачем» с каждым годом я задаю себе всё реже и реже, но если задаю, всё лучше понимаю, что никогда не смогу на него ответить. Но в глубине души не могу простить себе и того, что отчётливое понимание невозможности получить ответ уже не повергает меня в депрессию. И ещё не могу себе простить того, что я радуюсь отсутствию депрессии и тому, что меня уже далеко не так волнуют самые главные вопросы, как раньше. А вопрос «зачем» – бесспорно самый главный. Но я точно знаю и другое – что абсолютно всё не зачем, а просто так. Но то, что всё просто так и ничего вокруг нас, вокруг меня, нет – ни в коей мере не ужасно и ни в коей мере не повод для печали. А горе, как я уже однажды справедливо заметил в одном из своих стишков, тоже всего лишь красивая сказка.
Нет в мире ни горя, ни боли, ни смерти, кстати сказать. Есть только какой-то шум в голове, если, конечно, признать, что голова моя действительно существует. И этот шум, по-видимому, самоценен, хотя скорее всего нет. Но установление истины в этом вопросе – нерентабельно, потому что истина – пустой звук, тоже всего лишь шум. Шум в сердце. Он, шум, нерентабелен, потому что он может перекрыть другие звуковые волны, которые рентабельны. Рентабельные звуковые волны – это такие волны, нахождение на чьей частоте позволяет мне впоследствии получать их материальный эквивалент, выраженный в денежных знаках, каковые, конечно, сами по себе являются апофеозом категории условности в нашей жизни, но именно они безусловны, а всё, что менее условно – соответственно, в меньшей степени безусловно, потому что хорошего человека на хлеб не намажешь. Разве только если провернуть его в мясорубке и желательно заживо.
Да простит меня Путин, я весьма сожалею о том, что люди, уничтожившие небоскрёбы в Нью-Йорке, кто бы они ни были, заодно не разрушили Кремль, Останкинскую телебашню и пару-тройку «книжечек» на Новом Арбате. Тогда, возможно, деньги стали бы чуть менее безусловны, а большинство населения впало бы в состояние безнадёжной истерики, что со временем привело бы к переоценке жизненных ценностей, в принципе, в мою пользу, потому что я молодец и знаю, что делаю.
Тот факт, что гибель ряда якобы ни в чём неповинных людей не кажется мне слишком дорогой ценой ((
3-
b
)
Существует легенда, согласно которой господин Микеланджело своими руками убил некоего юношу, чтобы потом писать с жизненно необходимой ему натуры.